Даже и тогда, когда сундуки грузили на корабль, а ему подали лодью с вооруженными фряжскими гребцами, он не понял, не уразумел ничего. На корабль ему так и не дали взойти. Вернее, дали только подняться на борт, и тотчас отрубленную голову Мамая в кожаном мешке сбросили обратно в лодью, а безголовое тело тяжело плюхнулось в воду, и ему вослед попадали, отягощенные камнями, тела его ближайших приверженцев и нукеров. С проигравшим роковую игру власти варваром, который возомнил себя равным государям европейских стран, церемониться не стоило. Так единогласно решили на совете кафинского консула в присутствии епископа католической восточной церкви. Посольство, отправленное к Тохтамышу, загодя знало об этом.
Голова Мамая в кожаном мешке и солидные дары из доставшейся фрягам добычи были тотчас отосланы Тохтамышу с нижайшею просьбою о возвращении захваченных Мамаем двенадцати генуэзских селений, о чем уже двадцатого ноября был подписан и скреплен печатями обеих сторон договор.
Не много более месяца прожил Мамай после побоища на Дону. А поддержавшие его и толкнувшие на это сражение генуэзцы, несмотря на страшные потери (четыре тысячи генуэзских ратников, почти вся воинская сила Кафы и Солдайи, легла на Куликовом поле!), вновь оказались в известном выигрыше, укрепив свою власть над Судаком и расширив территорию вокруг Кафы, хоть и пришлось им на время расстаться с замыслами одоления далекой православной Руссии. Тем паче, что вскоре после сражения на Дону достигла Кафы горестная для нее весть о сдаче в плен всего генуэзского войска у Кьоджи.
Ну, а Мамай и мертвый явился-таки на Руси в облике отдаленного потомка своего еще раз! Но это уже иная повесть, иных исторических времен.
Часть четвертая. ГОРЬКОЕ ПОХМЕЛЬЕ
Глава 1
Дмитрий, сам не признаваясь себе, услышав про смерть Микулы Вельяминова, ощутил что-то похожее на тайное удовлетворение (нет, не радость, конечно, не радость!). Почему погиб свояк? Не ждал ли, не спасал ли его, Дмитрия, прослышав, что великий князь выехал, направляясь в чело войска, и потому только и не отступил на бою, и дал себя убить, когда он, князь, потерявши силы и духом ослабев, брел бранным полем к стану Боброка, намерясь уже, уцелеет ежели, бежать на Москву? Думать сие было непереносно. И непереносно было после подобных дум зреть шурина, победителя, коего ныне чествовало все войско… Зреть, сознавая, что — да, опять Боброк! Боброк, а не он одолел Орду и сокрушил, на ниче обратив, надменного Мамая!
Все это навалилось на второй день. В первый было ни до чего, когда отмывали, кормили, почти как малое дитя… От первого дня запомнилась лишь (и долго долила) незнакомо-ненавычная, вдруг навалившаяся на него тяжесть своего большого и грузного тела. Посаженный на ременчатый походный столец, хотел встать и почти свалился опять на задрожавших, подогнувшихся ногах.
Ночью князь метался в жару. Холопы то и дело подносили морошковое кисловато-прохладное питие. На миг становилось легче. Крепко заснул он только к утру. Проснулся поздно, на полном свету уже. Поддерживаемый под руки, вышел из шатра. Долго глядел туда, через Дон, на ту, страшную и поднесь, сторону, где мурашами копошился люд: разъезжали комонные, пешцы подбирали трупы. Рядами уложенные на попонах на том берегу, лежали, стонали, бредили, раскачиваясь или немо сжавшись, ждали переправы раненые.
Уже переправленных перевязывали по-годному, укладывали на телеги. Скрипя плохо смазанными осями, возы со страшною ношей своей, колыхаясь, выбирались на кручи и катили, катили безостановочною долгою чередой мимо княжеского шатра, туда, в московскую сторону.
К нему никто не подъезжал, ни о чем не прошал. Бояре все были на той стороне, все в делах и в разгоне, и Дмитрий вновь почуял острый укол самолюбия: не надобен он! Все без него сами ся деют… Хотя, что он мог бы сейчас велеть, что приказать? Дмитрий и сам не знал.
— Где Бренко? — вопросил. Холоп дернулся ответить, кметь из молодшей дружины княжеской грубо дернул того за ворот зипуна, и холоп подавился словом.
— Где Миша? — требовательно повторил Дмитрий, начиная понимать.