Он исступленно требует молитвенного уединения. Его отводят в пещеру, некогда ископанную для себя Антонием. Опоминаясь, оглядывая слоистый песок сводов, зачерненный тысячами свечей, он требует «егда умру», похоронить его именно здесь… И снова беленый тесный покой его тюрьмы с решеткою в крохотном оконце, а там, за окном, за лесами: степи, боры — Русь! Рубленые города, великие реки, споры стригольников и православных, ордынские угрозы, движения ратей, князья, коих он хочет вразумлять, земля, язык, коему он жаждет вещать с амвона слово веры и истины, призывать, пробуждать, подымать к деянию! И не может. И снова часы молитвы, тишина, несъеденный хлеб, немотствующие, безответные стражи… А силы тела уходят, уходят, как пролитая вода… Или не уходят? Или он по-прежнему бодр и упрям и ждет, неистово ждет избавления?
Мы никогда ничего не узнаем, кроме того, что сказано в летописи… 9 мая Пимен пошел в Царьград (через Сарай). Дай Бог, в конце июня, ежели не позже, послы были в Киеве. Июль, август, сентябрь… Дионисий умер (убит? отравлен? не выдержало плена его бурное сердце?!) 15 октября в затворе, в тюрьме.
Князь ли постарался? Наказ ли Киприанов тайный исполнил кто из наперсников болгарина? Фряги? Католики? Римский престол?
И каковы были его последние дни, ежели он знал, ведал, что дни действительно последние? Мужался ли, выпив яд? Или разом сдало старое сердце, не выдержавшее муки плена? И пришел ли в отчаяние он в последние дни? Или и тут сумел скрепить себя, поручив мятежный дух Господу своему? Уведал ли наконец тщету стремлений людских или верил до самого конца в высокое предназначенье свое? Обвинял ли врагов, проклял ли, или простил перед неизбежным концом? Да и считал ли неизбежным конец? Мы не знаем, мы ничего не знаем!
В пещере, некогда ископанной для себя Антонием, прохлада и тишина. Дионисий, почуявший истомную слабость в членах, ложится и прикрывает вежды. Тотчас над ним склоняется неслышимый, но осиянный светом древний старец. В глазницах его — синие тени, седая, как мох, белая борода светится, и весь он соткан из света и почти прозрачен.
— Ты еси? — вопрошает Дионисий, узнавая Антония и — не удивляясь тому.
— Аз есмь! — неслышимо отвечает девяностолетний старец (ибо Антонию и теперь столько лет, сколько было в момент кончины).
— Ты пришел утешить мя? — вопрошает Дионисий.
— Я пришел тебя искусить! — возражает тот и вопрошает негромко: — Все ли ты исполнил и все ли претерпел в жизни сей?
— Отче! Завидую тебе! Главного я не свершил на земле!
Пытается спорить Денис, ставший вдруг вновь юным и неразумным.
— Неправда! — отвергает Антоний. — Ты, как и я, имел учеников и умножил число славных обителей общежительных в родимой земле! Ты сделал не меньше, чем я, и такожде претерпевал порою, и был гоним, и вновь обретал достоинство свое! Ты, как и я, был не токмо свят, но и грешен порою! Не спорь, Дионисие! И ныне, днесь, дано тебе, яко Моисею, взглянуть с горы на землю обетованную! Токмо взглянуть! Токмо прикоснуться к вышней власти! Задумывал ли ты о величии замысла Божьего? О том, почто не дано человеку бессмертия лет? О том, что, живи мы вечно, жизнь принуждена бы была кончиться на нас одних? Подумал ли ты, что тот, Вышний, ведает лучше нас о сроках, потребных каждому, дабы исполнить предназначенье свое на земли?
— Отче! — молит Денис почти со слезами. — Отче, не покидай мя! Или уведи за собой!
Сияющее лицо Антония тянется к нему с поцелуем любви и прощания, со смертным поцелуем, как догадывает Денис. Тут, в Киеве, он когда-то начинал свой путь пламенным юношей, мечтавшим повторить подвиг Антония и Феодосия Печерских. Ну что ж! Все сбылось! И не пристойнее ли всего ему скинуть ветшающую плоть именно тут, в обители великого киевского подвижника?
…Быть может, было и так! Повторяю — не ведаем.
Похоронен он был в Киевских пещерах, «печорах», и летописец писал о смерти его с тем невольным и немногословным уважением, которое вызывают только великие и сильные духом личности… А виноват или невиновен был владыка Дионисий в своей несчастливой судьбе — об этом судить не мне. Мир праху его!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ