Означало ли сближение Сталина с православной церковью и сам поворот в религиозном вопросе отказ от прежнего партийного понимания религии? Безусловно, новые отношения между государством и церковью порождали у современников множество толкований и дезориентировали как обычных советских граждан, строивших различные умозаключения о месте религии в послевоенном обществе, так и партийных работников, которые восприняли новые порядки как предательское отступление от идейной чистоты237
. В своем исследовании, посвященном религиозному возрождению в годы войны, Перис отмечает, что многие верующие воспринимали сталинский поворот как возвращение к «естественному» порядку вещей. «Верующие, давно привыкшие к тому, что государство берет на себя ответственность за все сферы деятельности и даже мысли, теперь уверовали, что забота об их православных душах тоже перешла в компетенцию государства». В самом деле, некоторые верующие воспринимали Совет по делам РПЦ как возрожденный Святейший синод и обращали свои прошения одновременно патриарху и Карпову, используя «смесь дореволюционной и советской терминологии, свидетельствовавшей о союзе церкви и государства»238. Как пишет Перис, «сталинская реплика, обращенная к Карпову на встрече в сентябре 1943 г., что Карпов не должен стать обер-прокурором церкви… звучала неубедительно. Практически на следующее утро были восстановлены многие элементы дореволюционных отношений между церковью и государством»239.«Активное ядро» партии, с другой стороны, чувствовало себя чуждым новому порядку вещей240
. Партийных работников, которые в течение 1930‐х гг. закрывали церкви, проводили репрессии против духовенства и выискивали подпольные религиозные общины, сбивало с толку санкционированное возвращение религии в общественную жизнь и явное исчезновение атеистической пропаганды241. Так, Шкаровский отмечает, что многие чиновники выражали свое неудовольствие «сближением» государства и церкви242. Но идеологические ортодоксы составляли относительно небольшую когорту членов партии, тогда как большинство партийцев едва ли глубоко овладели марксистским или марксистско-ленинским учением. Более того, идеология сталинизма уже претерпела существенные изменения в 1930‐е гг., когда партия боролась за создание официального нарратива, который оставался бы в пределах марксистско-ленинской доктрины и при этом был адресован не только убежденным сторонникам этой доктрины, но и более широкой аудитории243. Поэтому большинство партийных работников практически не были обеспокоены возвращением религии и исчезновением атеизма. По словам Периса, они «полагали, что возродившаяся церковь займет свое „естественное“ место – подчиненного элемента государства»244.Некоторые исследователи подчеркивают преемственность между политикой первых лет советской власти и новым сталинским курсом, отмечая, что большевики в религиозном вопросе последовательно ставили политические задачи выше идеологических. Историк Арто Луукканен в своей работе, посвященной Комиссии по делам культов, пишет, что советская «генеральная линия» в отношении религии всегда диктовалась в большей степени нуждами политики, чем идейными мотивами245
. Шкаровский считает Сталина политическим прагматиком, за чьим противоречивым курсом в отношении религии скрывались неизменные приоритеты – забота об эффективном управлении и безопасности. Шкаровский подробно рассматривает процесс «огосударствления» церкви, развернувшийся в период с 1943 по 1948 г., считая, что речь шла о мобилизации церкви государством ради внешнеполитических и внутриполитических целей. Все это подтверждает, что для Сталина политические задачи были приоритетны по сравнению с идейными убеждениями. Как пишет Шкаровский, «и в атеизме, и в религии он [Сталин] видел общественные феномены, которые должны служить его системе каждый по-своему»246.