Теперь, когда Варя с матерью сами ехали на запад в воинском эшелоне — а все поезда, которые двигались на запад, были военными, ибо все, что они везли: танки, пушки, бензин, продовольствие, одежду, — все шло фронту, — теперь Варя уже не боялась фрицев. Красная Армия отогнала врага почти до самой Восточной Пруссии, и война, как уже всем было известно, должна была вот-вот кончиться. Тогда вернется папа, а Оля…
С фронта прислали вырезку из газеты с Олиной фотографией и похоронную: «Геройски погибла в боях за свободу и независимость Родины».
Потом их вызвали в военкомат и передали орден Славы с потертой муаровой ленточкой и совсем новую Отечественную войну второй степени. Матери сделалось плохо, а Варя бросилась к офицеру и стала умолять его отправить ее на фронт мстить за сестру. Офицер неловко обнял одной-единственной своей рукой и что-то долго и ласково говорил до тех пор, пока Варя не успокоилась. Но, уходя, сказала: «Все равно уеду на фронт. Сама!» Возможно, она так и поступила бы, но после гибели Оли у матери совсем плохо стало с сердцем. Мать вдруг сразу состарилась, сгорбилась, под глазами в красных прожилках морщились тяжелые отеки. Ее никак нельзя было оставлять одну, тем более в чужих краях.
Мать заторопилась домой, в Москву, в свою квартиру, где родилась и выросла Оля и где остались Олины вещи и игрушки. И от Москвы будет совсем недалеко до неизвестной печальной Тихвинки, места Олиной могилы.
Однорукому офицеру из военкомата удалось пристроить Варю и мать к эшелону, направлявшемуся через Москву на Белорусский фронт.
Сопровождающие «скотного эшелона» (вообще-то, в эшелоне шли только семь вагонов со скотом) не очень охотно взяли с собой больную женщину и девчонку. И поместили их не в теплушке, где ехали сопровождающие, а в огромном пульмане со скотом, в загородке с тюками спрессованного сена.
Они устроили себе гнездо и на ночь прикрывались поверх пальто распотрошенным сеном.
Стоял ноябрь, по утрам все вокруг серебрилось инеем, и по краям одиноких луж стеклился тонкий ледок.
В вагоне было холодно и сыро, пахло навозом и аммиаком. Днем открывали оконный люк, и все покрывалось угольной пылью.
На стоянках Варя бегала с жестяным чайником за кипятком. Кипяток и сухари — все, что у них было. Каждый раз она ужасно боялась отстать от поезда, но самым страшным было взбираться обратно в вагон навстречу живой рогатой стене. Мать с трудом отгоняла быков, принимала горячий чайник, и Варя, уцепившись за железную скобу, карабкалась наверх, пролезала под поперечиной и укрывалась в неприступной сенной крепости.
Сердце Вари долго еще колотилось, и все не хватало воздуху, а блестящие солеными маслинками глаза ее никак не могли успокоиться и, вздрагивая, то широко открывались, то закрывались.
На каждой остановке старший сопровождающий команды Егоров, крикливый мужичок в зеленом ватнике и при нагане в кирзовой кобуре, обходил вагоны. В пульман, где ехали Варя с матерью, он не залезал. Его голова в громадной заячьей шапке виднелась над пологом вагона лишь до подбородка.
— Никто не издох? — кричал снизу Егоров, имея в виду, очевидно, только рогатых. — Глядите мне! Фронту везем — не шутки! За каждую голову военный трибунал башку сымет!
И шел дальше. Однажды, на третий день пути, задержался:
— А самим-то есть чего жрать? Или тоже сеном пробавляетесь? — выкрикнул он и засмеялся, открыв маленькие зубы под низко опущенными деснами.
Мать стала благодарить Егорова, утверждая, что они вовсе не голодны, дай только бог добраться домой.
На следующей остановке Егоров прислал буханку хлеба и котелок молока. Женщина, принесшая еду, сказала:
— Слышь, мать, ты девчонку свою вечером к пятому пульману посылай. Коровы у нас там.
Назавтра поутру эшелон задержали на разъезде. Варя помогла матери сдвинуть тяжеленную дверь, и в вагон сразу хлынул свежий морозный воздух, навстречу ему повалили редкие клубы пара.
Потом Варя открыла оконный люк и высунула голову.
Было часов восемь утра. Заиндевевшие лохматые провода и фарфоровые чашечки на телеграфных столбах отсвечивали розовым, а поле, покрытое щетиной стерни и тоже заиндевевшее, было тускло-голубым. На горизонте синел лес.
— Хорошо как! — воскликнула Варя, посмотрела вдоль поезда и тотчас отпрянула от окошка.
Егоров подошел к вагону, еще откатил дверь и прокричал, как обычно:
— Никто не издох? Глядите мне! За каждую голову военный трибунал башку сымет!
И пошел дальше, поминутно поправляя кирзовую кобуру с наганом.
Вдруг рослый бычок, лобастый, ровной рыжей масти, поддел головой поперечину и соскочил на насыпь. Ноги его разъехались, бычок соскользнул в кювет, но сразу же выбрался наверх и спокойнехонько побрел по полю, выискивая среди жесткой стерни бледно-зеленые травинки.
Не успела мать ахнуть, как Варя уже была внизу.
— Веревку, — слабым голосом крикнула вдогонку мать и бросила через люк моток толстой веревки. — Сейчас…
— Не надо, я сама, — испуганно перебила ее Варя и побежала за бычком.