Отличие пастыря от других священников проявлялось не только в том, что он обращался непосредственно к каждому прихожанину. Вместо привычного заунывного тенора священника, намеренно бесстрастно читавшего молитвы, он плакал, восклицал и выкрикивал слова заутрени и литургии, блаженно улыбался при упоминании Богородицы и святых и разгневанно потрясал служебником, произнося слова «сатана» или «дьявол»{174}
. Его рвение передавалось окружающим, благодаря чему паства встряхивалась и переставала безучастно взирать на богослужение. Поэт-публицист Константин Фофанов, однажды стоявший в алтаре во время службы о. Иоанна, писал: «И слова выговаривал он резко, отрывисто, точно убеждал, точно приказывал, или вернее — настаивал на своей просьбе. “Держава моя! Свет ты мой!” восклицал он, поднимая руки со слезами в голосе, и вдруг, мерцая драгоценною митрою, падал ниц»{175}. Один синодский чиновник, присутствовавший на литургии батюшки, впоследствии вспоминал: «Вдруг во время исполнения песнопения о воплощении Христа — “Единородный Сыне и Слове Божий” — он стремительно схватил крест с престола и поцеловал его, трепетно стискивая крест обеими руками и глядя на него нежно и в то же время возбужденно; затем снова поцеловал его три или четыре раза подряд, прижимая ко лбу»{176}.Многие воспринимали подобные богослужебные импровизации о. Иоанна с недоумением и предвзятостью. Так, знаменитый адвокат Анатолий Кони не скрывает своего неприятия батюшкиной манеры:
«Когда стал читать Евангелие, то голос его принял резкий и повелительный тон, а священные слова стали повторяться с каким-то истерическим выкриком: “Аще брат твой спросит хлеба”, восклицал он, “и дашь ему камень… камень дашь ему!.. Камень! И спросит рыбы, и дашь ему змею… змею дашь ему!.. Змею! Дашь ему камень и змею!”… и т. д. Такое служение возбуждало не благоговение, а какое-то странное беспокойство, какое-то тревожное чувство, которое сообщалось от одних другим»{177}
.Несмотря на то что люди по-разному реагировали на столь неординарную манеру богослужения, о. Иоанн поломал устоявшийся стереотип восприятия приходского священника. Батюшка превратился в своего рода громоотвод, способный заряжать присутствующих собственным рвением. Даже скептики, приходившие на его службу, неизменно ощущали, что источник такой экспрессивной самобытности о. Иоанна — в усердной молитве и духовной самодисциплине, что полностью исключает какое-либо проявление театральности. В 1897 г. о. Михаил Паозерский вспоминал слова руководства для церковных пастырей, глядя на лицо о. Иоанна, застывшее в полном внутреннем сосредоточении перед началом херувимской песни: «На нем можно было прочесть, как в книге: “Да не отважится подступить всякий, затронутый плотскими страстями и сладострастием”»{178}
.Глубоко индивидуальная трактовка литургии, характерная для о. Иоанна, распространялась не только на манеру его богослужения. Он также свободно переиначивал канонические тексты, чем ввергал сослуживший ему клир в еще большее недоумение. Чтобы понять, насколько могла шокировать подобная практика, следует вспомнить, что, в отличие от протестантов, которые делали акцент на «даре языков» и молитве своими словами, Православная церковь следовала строгому уставу и канону, где всякая ектения, всякий взмах кадила были четко прописаны в служебнике, тщательно проштудированном каждым диаконом и священником. Некоторые элементы богослужения достигали почти что барочного уровня сложности, вынуждая духовенство обращаться к Типикону, где расписаны все служебные обряды и сочетания канонических текстов на любой день. Поэтому искусность иерея или диакона часто оценивалась не по манере их служения, а по способности своевременно отыскать требуемый в тот или иной момент текст{179}
.И на таком фоне о. Иоанн позволял себе неслыханные вольности. Он вставлял в тексты служб собственные фразы и даже целые молитвы. Например, перед началом Символа Веры, после молитвенного воззвания «Возлюбим друг друга», когда священнослужители в алтаре должны обняться со словами «Христос посреди нас», он добавлял: «и есть, и будет» (или «живый и действуяй»). Студент-прихожанин, позднее ставший священником, писал о своем потрясении от этих слов: