Певцы отличаются от остальных людей еще и тем, что их учат правильно дышать. Их дыхание – важный инструмент, как легкий обед, который придает сил, как ключик к чему-то большему. Если вам захочется упасть замертво, у вас ничего не выйдет, потому что в последний момент вы обязательно наберете полную грудь воздуха – как и учила вас музыка.
Мне всегда было трудно понять, чему хочет научить меня музыка. Однажды утром я приняла целую сотню таблеток «Тайленола», загуглив «домашние яды» и выбрав первое, что попалось на глаза. Все вокруг стало ярче, как будто я воспарила над кроватью. А потом я пошла и рассказала все родителям. Меня усадили в машину и отвезли в больницу.
Помню, как отец повернулся ко мне, плотно сжав губы, и процедил:
– Большое спасибо тебе за то, что испортила нам годовщину.
Я извинилась, прикрывая глаза от солнечного света. Я забыла, ну или просто была дочерью, которая никогда и не знала.
Когда мне в горло вставили трубку и начали закачивать в меня активированный уголь, я повернулась на бок и красноречиво блеванула черным потоком. Будь это фильм, можно было бы смело сказать, что в этот момент кинематограф превзошел сам себя. Я растеклась и застыла в идеальной композиции. Камера, снимавшая откуда-то сверху, жадно фиксировала каждую клеточку моего лица.
На следующее утро я проснулась и увидела трех посетителей, стоящих в дверном проеме моей палаты, точно группа колядующих. Они были членами какой-то религиозной организации, и после короткой и весьма неловкой проповеди о том, насколько высоко Бог ценит мою жизнь, вручили мне нечто, похожее на подержанного розового плюшевого медведя с сердечком-лампочкой в лапах – идеальное лекарство для шестнадцатилетней девочки, которая только что пыталась покончить с собой. Когда они ушли, я какое-то время рассматривала его, сжимая так, чтобы его дурацкое маленькое сердце загоралось снова и снова. Меня поразило, что я не утратила чувство юмора.
Отец тоже пришел. Сел на шаткий металлический стул у стены и заговорил. Никогда прежде его голос не был таким тихим и не обращался ко мне и только мне. Он сказал:
– Когда я в последний раз пытался сделать нечто подобное…
Остальное уплыло. Нежность его слов, осторожность и ласка, с которой они звучали, были так прекрасны. Он звучал как волна, вырезанная на мягком дереве.
Я пробыла в больнице еще некоторое время, посещая групповую терапию вместе с другими подростками и детьми, в числе которых была костлявая девятилетняя девочка, вся поросшая очень тонкой шерстью. Она печально сообщила мне, что ее держат в больнице взаперти, потому что она гений и может заставить скрипку делать все, что ей захочется.
Я мало что помню о самой терапии, кроме того, что нас всех собирали в одной комнате и заставляли целый час заниматься унылым искусством. Видимо, в больнице полагали, что такой род занятий должен как-то успокоить нас. Мы с девятилеткой лишь обменивались понимающими взглядами.
В то время я шутила даже чаще, чем обычно, и в кои-то веки носила очки.
– Она похожа на Дарью! [43]
– в восторге восклицал мальчик, которого звали Патрик. Он был в отделении, потому что был одержим своей соседкой. – Я знаю, мы с ней всегда будем в жизни друг друга, – безмятежно проговорил он, когда мы сели в круг, а затем ни с того ни с сего вдруг разрыдался. В тот день, когда меня выписывали, он лежал на диване в задней части комнаты рисования, свернувшись калачиком и отвернувшись лицом в стене, раздавленный отчаянием. Прощаться он отказался.В нем тоже жила своя песня, короткий нестройный припев которой повторялся снова и снова, до тех пор, пока у него уже не было сил его сдерживать. И вот он лежал на диване и трясся.
Когда я вернулась в школу несколько недель спустя, как раз приближалось Рождество, и настало время колядок. Самой приятной частью колядования было посещение череды красивых богатых особняков Сент-Луиса, домов, которые все еще мечтали о прекрасном будущем, в котором Сент-Луис будет крупным городом, где пьют дорогой алкоголь, едят жареные каштаны и носят черные шерстяные пальто, где идет снег и сверкающие снежинки летят на землю, обнявшись со звездами. В ту зиму мне особенно нравилось петь все эти минорные песни: про плющ и остролист, три корабля и три короля, всех птиц, которых я вспомню [44]
.Когда мы закончили петь колядки, моя рыжеволосая учительница предложила мне подумать над тем, чтобы вернуться в хор в грядущем году, и меня это предложение так потрясло, что я не смогла ответить. Сердце выпорхнуло у меня из груди алым воробушком, а потом родители сказали, что мы все равно переедем в Цинциннати этим летом. Причин я не знала. Может, дело было в том, что я сделала. Так или иначе, на этом и закончилось мое пение.
Но было уже слишком поздно: оно уже проникло во все уголки моей жизни, оно держало меня на вытянутой струне. Часы на стене отстукивали ритм. «Диез, диез», – подсказывали они, стоило мне открыть рот.