Да и Бог знает, когда ещё им придётся свидеться. Вон какой пожар распустили по всей русской земле! С Дону началось, с какого-то кабака, а вон куда зарево хватает — до Москвы до самой, до державного места! Астрахань, Царицын, Саратов, Самара — вся низовая сторона, всё в огне. И полымя всё дальше и всё шире захватывает — до Белого моря дошло, до Соловок, до Пустозерска; Аввакума-де из земляной тюрьмы выручать пошли, патриарха Никона из Ферапонтова вывести хотят…
А какие «прелестныя» грамоты рассылает вор по всему московскому государству! Хана крымского с ордами зовёт на Русь, персидского шаха в братья себе прочит, в Запорожье его воры мутят… Теперь все языки поднимаются — татарва, черемиса, мордва, чуваши… Нижний обложили…
Такие невесёлые мысли бродили в голове Воина, когда он, после встречи с цыганкой, возвращался от Булака.
А тестя, князя Прозоровского, не воротить уж к жизни. А знает ли об этом Наталья? Дошло ли до неё, что отца её уже нет на свете? Снизу, говорят, нет к Москве ни проходу, ни проезду: всюду пожар и кровь.
В тихом, ясном осеннем воздухе стелятся по небу белые нити паутины… Вёдро, значит, ещё долго постоит… Но вон и гуси длинною вереницею тянутся уж на тёплые воды, за море…
Воин грустно покачал головой: ему вспомнилось его мыканье по белу свету, там, в заморщине… А тут он мыкался по Вятке да по Каме… дикая, бедная сторона, не то что там: какие города, сёла! а здесь — одна беднота, голод… Вот голодные люди и идут добывать себе хлеба либо смерти: им всё равно помирать голодною смертью с наготы да с босоты.
«Женишка и детишка испроели» — правда, правда: Воин сам всё это видел… Он всё это доложит великому государю, когда Бог живым донесёт его до Москвы. А там его ждёт сынок, Наталья, — да дождутся ли…
— А! Воин Афанасьич! здравствуй на многая лета — до конца века!
— Спасибо, Афанасий Ивлич, как твоё здоровье?
— Сам себе дивуюсь, как ещё на ногах Бог держит.
— Да, правда, Афанасий Ивлич, кручинно тебе было с этою тяготою на Вятке: шутка ли! сто стругов снарядил в такую пору, когда все в нетех. Ну, да слава Богу, за тобой государево дело не стало.
Это встретил Воина товарищ его по наряду на Вятке ратных людей для плавной государевой службы и по постройке там же ста стругов для Волги, — Афанасий Косых, мужчина лет под шестьдесят, но ещё бодрый, с резкою сединой в русой бороде.
— Ты откудова это теперь? — спросил Воин Афанасия.
— От воеводы, от князя от Юрья: назавтра поход объявил против вора, и стружечки мои чтоб наутрее отошли от Бакалды вниз до Симбирского с кормом и с зелейными запасы, а сам он идёт на вора по сухопутью, — отвечал Косых.
— Так завтра? Ну, слава Богу! — И Воин перекрестился, хотя у него на сердце заскребли кошки. «Шутка ли! с самим встретиться», — подумал он.
XXXVI. Монисто князя Юрия Борятинского
— Кажись, он, соколик, глазки открыл?
— И точно, матушка Ираида, смотрит: не подымает ли его Господь?
— Ох, отец Варсунофей, я, кажись, уж не чаю.
— Не говори, матушка, на всё божья воля: уж коли меня, старца негодного, Бог вызволил с турской каторги да из Шпанской земли довёл досюдова и сподобил меня приложиться к мощам святых угодников, преподобных Гурия и Варсунофия, так его, воина Христова, поднимет Господь.
Этот разговор осторожным шёпотом вели между собой старый инок в чёрной скуфейке с старенькою живою монашкою, чёрные живые глаза которой так, по-видимому, не ладили с её сухим, тёмным морщинистым лицом.
Они сидели в просторной горнице, в окна которой проникал нежный свет загоравшейся на востоке зари. В той же горнице, на высокой кровати у стены, полузадернутой зелёным тафтяным пологом, лежал средних лет мужчина, по-видимому, тяжко больной. Голова его, обрамленная спутавшимися волосами, и мертвенно-бледное, с следами сильного загара лицо резко оттенялись от белой подушки.
Больной действительно открыл глаза.
— Где я? — слабо прошептали его запёкшиеся губы. Старый инок на цыпочках подошёл к нему и осторожно нагнулся.
— А! — с горечью протянул больной. — Так я всё ещё в Веницеи… а мне чаялось…
— Нету, батюшка, ты не в Веницеи, а на святой Руси, — с нежностью сказал старый инок, — ты, должно, меня старого пса признал, што выкупил с полону, с каторги: тебе и мерещится Веницея.
— Так где ж я? — изумлённо спросил больной.
— В Синбирском, батюшка, у боярина и воеводы Ивана Михайлыча Милославского[137]
в опочивальне, — проговорил старый инок.Больной закрыл глаза. Ему казалось, что всё это сон. Но между тем в уме его вставали новые неясные образы. Эти запорожцы, которых он видел в столовой избе у царя. Но это сон: он во сне, будто бы в Казани, на берегу Булака видел цыганку, и она много ему наговорила и о сыне, и о запорожцах. Только теперь он видел их не в столовой избе и не у Брюховецкого, а где-то здесь, близко… И тот ещё, самый большой, что упал в столовой избе, закричал: «вот оно, аспидово отродье — сынок Ордина-Нащокина!» А вот сам Разин… Он помнит, как он этого самого вора Разина хватил саблей по голове… Да, всё это сон, хотя он, кажется, и лежит с открытыми глазами…