— Кому вы пишете? Я уже имел честь вызвать неудовольствие таковой же просьбой. Думаю, и вам несдобровать после сих уязвительных для королевской пары просьб. Я-то чую, что мне придется уехать, и рад сему. Надоело, признаться, видеть сии позорища палаческие на всех площадях.
Граф приехал, чтобы пригласить адмирала в свой неапольский дворец, и быстро уговорил Ушакова посмотреть «уголок российской земли». Дом был расположен недалеко от гавани. Решили пройти пешком в сопровождении матросской охраны. С первых шагов по твердой земле красота города растворилась. У берега жирные собаки подскакивали и обрывали куски мяса с ног повешенных, у стенки, обрызганной кровью, молча сидели исхудалые дети. Их, казалось, уже ничто не могло оторвать от земли, так бессильны и немощны они были. Ушаков передернулся, крикнул мичмана и отдал приказание привести с корабля команду и котел каши. «Повешенных похоронить, детей накормить». Всю дорогу до посольского дворца его трясло. Нет, покойников он не боялся. На то и бой, чтобы были живые и мертвые. Но вот так измываться над противником, так зверски стращать — этого он не признавал, даже ненавидел.
— Не думает англичанин, что ли, о том, что людям жить здесь придется, что казненные-то — подданные королевские? — напрямую спросил у посла Ушаков.
— Об этом ли заботится адмирал? — сразу понял посол. — У него главное — любовная утеха под носом у старика Гамильтона с его супружницей Эммой. Далее он только о славе своего королевства английского помышляет, а Неаполитанское для него — временное пристанище да место для игрища. Так что рвением своим он вроде бы волю монаршью исполняет, а сам его слабеть заставляет до такого состояния, чтобы неаполитанский король у него все время в ногах валялся, помощи просил.
Ушаков все это и сам чувствовал, но некоторых тонкостей, интриг местных не знал. Да, если сказать честно, и знать бы не хотел, но когда армиями и флотами движет монаршье своеволие, надо пытаться уловить возможное будущее движение и не быть застигнутым врасплох, не оказываться в дураках, высказывая свое мнение, которым, правда, мало интересуются. Тогда лучше промолчать. Федор Федорович и молчал нередко, науку сию тоже уразумел, ибо имел свое мнение, отличное от других, высказывал его, правда, не торопясь, но и не боясь, в необходимых ситуациях. Союзные командиры, послы, сановники это чувствовали, понимали, что Ушаков видит многое насквозь, интригу плетущуюся разгадывает, обманывать себя не даст. А потому противники его, злопыхатели злились на него, обзывали медведем, дубом, русской дубиной, но поделать ничего с его несокрушимым спокойствием не могли. Обзывали, злились, ненавидели. Вот и английский адмирал его разгадал и рассердился. Окажись он, Ушаков, глупее, проще, растяпистей — тогда Нельсон с радушием его проводил бы, с радостью: глупого соперника не надо бояться и злиться не надо, пусть таким и будет. Пусть везде своим недотепством подчеркивает значительность англичанина, его военную удачу, тонкий английский юмор. От раздумий Федора Федоровича оторвал граф, пригласив в интимный кабинет, где у горящего камина стоял низкий столик с напитками и закусками.
В доме у посла был еще беспорядок, до конца все не убрано и не поставлено на место. Его хоть и не разграбили подчистую, ибо даже лаццарони побаивались дерзостно обходиться с имуществом посла могущественной державы, но в кабинете, в бумагах во время его отсутствия в Палермо рылись. Да и камердинера, что Мусин-Пушкин отправил с Сицилии для присмотра за особняком, генерал Шампионне приказал арестовать и заключить в крепость. В руках у республиканцев оказалась тогда вся секретная переписка русского дипломата. А в ней находились серьезные документы. Тогда, наверное, перехватили они и договор, присланный из Петербурга, о совместных действиях России и королевства против Франции, ибо ни в Палермо, ни на русской эскадре об этом не узнали — Шампионне держал камердинера и русские документы за крепкими замками. Лишь позднее эта весть пришла на Сицилию.
— У королевской четы тогда от сердца отлегло, они в газетах все пропечатали, — рассказывал посол, пока Ушаков усаживался в низкое неудобное кресло. — Да ну их, — граф жестом пригласил адмирала взять бокал, взял и сам и, не произнося больше никаких слов, залпом выпил его до дна. Ушаков заметил, что и на его корабле, и в своем доме в Палермо с этого начинал он серьезную беседу.
Ушаков удивился золоту и лазури, что окружали графа. Звезды всех видов, прямоугольники, циркули сияли на стенах.
— Не удивляйтесь, все сие символы истины и света. Эти два треугольника, что друг на друга положены, означают борение света духа с тьмой материи, борение духо-человека со ското-человеком. А эти пять концов говорят, что тяготения долу уже нет, тьма побеждена, осталось устремление вверх, ввысь, к свету, вершина.
— Мудрено, — вздохнул Ушаков с безразличием, скользнул по всем этим молоточкам, отвесам, кои он видел еще в Кронштадте, и тихо спросил: — А для долга есть у вас знак?