Подобная несколько наивная радость, рождаемая уверенностью в легкости и беспрепятственности выполнения божественного замысла, в повседневном наличии зримых форм его воплощения, определяет общую атмосферу оптимистической «открытости», просветленности, благодатности, которая характерна и для СЗБ, и для самого древнего Киева, и для его природного ландшафта, понимаемого как «мир Божий» (показательно известное тяготение ряда текстов древнерусской литературы к «пейзажам», к изображению природы; традиции, восходящие к Псалтири или Шестодневу Иоанна Экзарха, оказались в этой сфере усвоенными с особым тщанием, а иногда и с пристрастием). Вместе с тем в СЗБ уже обнаруживается след сверхоптимизма [208]
, слишком безоглядной уверенности в торжестве благодати (так сказать hic et nunc), того забегания вперед, которое так свойственно разным периодам и формам русского просвещенчества и, в частности, тем первым работникам одиннадцатого часа, о которых здесь идет речь.И здесь уместно отступление об одной важной и, главное, впервые (по сути дела) заявленной теме СЗБ — о Киеве. Не случайно, что актуальная
историческая память, как она отражена в «Повести временных лет» и в других произведениях дотатарской эпохи не восходит глубже периода правления Ярослава, 1019–1054 гг. (в других источниках, например, фольклорных, можно предполагать и более глубокую память, см. Рожнецкий 1912:28–76, где в былинномА когда несколько позже это «киевское» время было подверстано к времени мировой истории, начиная с дней творения и особенно отчетливо с явления Христа, окончательно сложилось то ядро, которое стало основанием дальнейшего развития начального комплекса историософских идей на Руси. И в этой перспективе Киев также оказался центральной темой, выступая как средостение исторического и христианского в жизни восточных славян этой эпохи.