И содержать-то приходится из копеечных средств. Келья у него маленькая, душная. В ней не только работать, сложа руки трудно просидеть. А как, например, он занимается, задавшись чем-нибудь. Пока свою швейную машину изобретал, пять раз переделывал и бросал ее, неудовлетворенный. И вся эта масса громадного таланта, весь жар исследователя, весь каторжный труд — ни к чему. То кто-нибудь плод его пятилетних усилий в карты спустит, то монашествующая братия найдет, что он превознесся гордыней, и давай его смирять!
— И какими целями я задавался. Хотелось монашеское звание возвысить, чтобы все видели, как иноки работают, чтобы не считали нас дармоедами и тунеядцами!.. Эх! Превыспренния мечты питал — всю округу поднять, хлебопашество наше на иные основы поставить… и занялся было, ночи просиживал — а тут вдруг монастырь отдал свои земли крестьянам из трети!
Что за неутолимая жажда труда и знания была в этом человеке. А тут утрени да обедни, да соблюдение устава монастырского последний досуг отнимают. Особенно гордится отец Антонин часами, которые до сих пор красуются на монастырской колокольне. Часы эти сделаны на диво. Им изумлялся даже харьковский профессор, посещавший обитель, но, разумеется, только при одном изумлении и остался. Пальцем не шевельнул, чтобы помочь отцу Антонину выбиться. Работал эти часы отец Антонин несколько месяцев; отливал, резал, точил, все сам, до последнего гвоздика. При этом и тут не ограничился готовым шаблоном, но изменил регулятор колокольных часов на манер хронометра, и вышло очень удачно.
Отцу Антонину пришлось таким образом изучить самому почти все механические производства. Он и слесарь, и токарь, и медник, и литейщик. Он мне показывал целую груду изящных чертежей — все его проекты. Я не знаю человека, рассказ которого произвел бы на меня более гнетущее впечатление. Отец Антонин — монах с восемнадцати лет. Двадцать шесть лет веры в свое призвание и разочарований, новых увлечений и новых ударов! Работник под рясою иеродиакона! Вот они, эти мученики труда и мысли! Говорят, золото и в грязи видно, истинные таланты не пропадают. Загляните-ка вы в наши захолустья да посмотрите, сколько там гибнет талантов и знания. И как еще гибнет — без следа, без толку!
Душная келия… Смиряющие монахи… Работа без гроша денег! Идеи без исполнения! Свет, гаснущий в невежественной среде. Мечта о счастье миллионов людей и тачка с навозом, которую тебя заставляют возить, чтобы ты не превозносился гордыней.
Да, горька твоя участь, русский Эдиссон! Ведь это живая душа бьется, ведь это живое сердце обливается кровью. С тех пор, как я видел отца Антонина, прошло уже четыре года. Что с ним? Работает ли он по-прежнему? Борется ли он? Или уже померкли эти грустные, пытливые глаза, совсем высохло и стало иконописным это живое лицо, лицо, озарявшееся талантливою мыслью? Закостенел; устал и закостенел человек… и… сделался совсем монахом.
Нет, лучше смерть!
Еще раз — горька, страшна твоя участь, русский талант!
На даче графини Потемкиной
Совсем итальянская вилла!
Приютилась на горе и закуталась в благоуханную чащу, точно отшельник, бегущий от мира. Внизу — мирный Донец. Обогнул он выступ этой горы и бежит дальше, чтоб приласкаться к меловым скалам монастыря. За ним озерки, сплошь охваченные облаками орешника и молодого дуба. С верхнего балкона виллы все как на ладони, и белые утесы, и самая обитель. Лучшего пункта нельзя было избрать для картины. Выступы гор за выступами — и все обрушиваются в Донец. Та же даль, что и с меловых скал. Не наглядишься на нее. Горы справа, точно чьи-то руки, обняли долину, и нет у них сил разогнуться. Ласкают ее и нежат. Берегут от чьего-то завистливого взгляда. Идиллическою прелестью дышат эти дали. Глаз не разбегается, как в Соловках. Вся картина целиком перед вами, гармоничная в своих деталях. При всей ее громадности, впечатление полно и определенно.
Яркие бабочки носятся в воздухе. Под легким ветром, внизу, у самых ног, колышутся вершины деревьев. Слушаешь, и чудится, что это море далекое бьется в меловые берега и катит волны по ним вплоть до крутых откосов.
Вон, по дороге, точно черные жуки, возы ползут, только видны; скрип их колес чуть доносится сюда. Выше нас одно синее небо да орел, широко разбросивший крылья. Под балконом — бабы-богомолки крестятся на виллу.
— Ишь, монастырек какой!
— А где хрест-от?
— Нет хреста. Все одно — и без хреста место свято. Ишь, отец сидит! — указывают они на меня.
— Где тут угодникам помолиться, святой отче? — обращаются ко мне.