Он идет по крутому скату, по которому мы сползаем вниз, почти совсем окутанные зелеными облаками орешника и райского дерева. После дождя поднялись белые колокольчики ландышей, запах которых, смешиваясь с ароматом фиалок, густо переполнял воздух. Как все это не напоминало об умерщвлении плоти, о принципах сурового аскетизма! Любить и жить хотелось среди этих очаровательных мест, созданных для веселого пира и обращенных человеком в глухую тюрьму, в душную для мысли и чувства келью схимника. На самом дне зеленой лощины — дорога пропадает в вишневой чаще. Видимо, здесь редко ходят. Ветви хлещут в лицо, всякая лесная птица дерет горло, недовольная вашим приходом, и наконец, сквозь зелень, вы видите смутное очертание келий, обнесенных решеткой, наглухо запертой, и две золоченые главы скитской церкви. В стороне, в той же ограде — отдельно стоящая избушка на курьих ножках. В ней спасается какой-то совсем изможденный и мохом поросший схимник.
— В затвор просится.
— Зачем это?
— Подвига жаждет! Его хотят тоже в меловую скалу. Может быть, скоро и келию ему там приготовят.
Слышно, кто-то поет псалом. Сильный, красивый голос — всю окрестность наполнит собою.
— Как пройти туда?
— В скит?
— Разумеется.
— Этого нельзя. Только четыре раза в год отпирают ограду. А остальное время скитники ото всего мира отрешены. Только на третий день Рождества, в пятницу Светлой недели, 8 мая и 14 августа можно войти сюда. 8 мая память первого нашего настоятеля Арсения, а 14 августа освящение храма скитского.
Вон вышло несколько скитников. Видимо, даже простое любопытство замерло в них. Скользнули сквозь решетку по моему лицу их глаза и опять вниз. Будущие схимники, совсем закостеневшие. Певца мы не видали, должно быть, совсем не похож на этих. Голос нервный. В каждом звуке его точно пульс бьется. Видимо, этот не окаменел еще, живет в душе прежний человек, струится в ней родник восторгов и печалей. Эти, что тут проходят мимо, не поют, а если и поют, то тихо, без экстаза. Обрядовые натуры: все ушло в исполнение устава. И говорят-то, будто боятся, что окрестные деревья соблазнятся звуками их святых голосов.
А как хорошо здесь! Именно прелесть несказанная, как говорят монахи. Птицы заливаются в чаще. Зеленую листву сплошь засыпали цветы, как будто только и ждали дождя, чтобы распуститься. Так бы и ушел сюда забыться от тьмы и зол, отдохнуть душой от подлой клеветы. Где-то ручей звенит, точно в душу к тебе просится, ласково, ласково. От этой пустыньки — просека к берегу Донца.
Словно заснул Донец. Лень ему всколыхнуться… Серая ящерица спешит поскорей зарыться в песок. Скользнула рыбка над водой и опять бултых в нее. Где-то кусок берега в воду рухнул, глухо… Зыбь пошла… А птицы заливаются все громче и громче, все задорнее. Вся природа полна жизнью и счастьем — рядом с этим царством смерти и покоем могилы!
Нет, противны мне, живому, эти обители святые! Не глядел бы на них.
Когда мы всходили на противоположный скат, по нему вниз катились казак с казачкой, оба старые-престарые.
— Что вы опять, рабы? — спрашивает мой спутник.
— Опять, отче, опять.
— Трудно.
— Богу трудимся. Дает Господь сил.
— Поверите ли, двое этих вот уж второй месяц по этой горе в день десять раз, вверх и вниз. В том все свое время препровождают.
— Что же это они?
— По обету. Тут над ними смеются, а я не смеюсь. В чем бы душа ни находила мир и успокоение, лишь бы нашла. Вон, говорят, факиры в Индии на одной ноге по месяцам стоят. Что ж, если это усмиряет его совесть, либо соответствует потребности смущенного духа — пускай!
Уже опустившиеся вниз старики, казак и казачка, когда мы взобрались наверх, медленно стали всползать туда же, чтобы сейчас опять скатиться в лощину.
Прежде чем уехать из монастыря, надлежало проститься с отцом архимандритом.
Признаюсь, мне вовсе не улыбалось это. Отец архимандрит очень благочестивый и строгий монах, так, по крайней мере, изображали его и Антонин, и Стефан, и Серапион с прочею братиею, но собеседник он невозможный. Куклы такие есть — сидят истово, главою помавают медленно, направо и налево взирают стеклянными очами.
Когда я был в первый раз у отца архимандрита, я даже заподозрил его, не проник ли он в греховную душу мою и не обрел ли в ней чего-нибудь уж очень злоехидного. Но потом я отбросил это соображение в сторону, ибо сознавал, что к обители прилежу, к его особе лично отношусь со смирением и кротостью, и чина монашеского не отметаю вообще, а святогорскую обитель в частности и того менее.
Тем не менее вот образчик нашей душеспасительной беседы.
— Сколько иноков всех в вашей обители?
— Иноков? О, Господи, Господи! Иноки есть… есть иноки.
— Богомольцев много у вас? Из каких мест они больше сюда приходят?
Кроткое помавание головою и взгляд в пространство.
— Кушайте! Благословенное!
И, поддерживая рукав ряски другою рукою, отец архимандрит осторожно берет орех, точно боится ожечься. Я, в свою очередь, отодвигаю угощение.
— Остались ли еще монахи из Глинской обители, товарищи Иоанна-Затворника?
— Не подобает говорить: товарищи.
— А как же?
— Сомолитвенники.
— Так есть они?