— Все одно строчить исхитрится, — промял губами Бенкендорф, — сложно углядеть. И без бумаги, говорят, стихи складывают.
Фраза прозвучала куда как беспомощно и нелепо в устах главы жандармского ведомства. Дубельт испугался, что царь тотчас разнесет их в пух и прах, но, к удивлению, он не разнес их в пух и прах, а милостиво усмехнулся.
— Доволен ли ты, душа моя Христофорыч? — спросил с ласковостью царь. — Киево-Печерская лавра недалеко от Петербурга, да и окрест своих хватает. Если на Кавказ паломничать сообразят, не отвадишь.
— Атмосфера, даст бог, в столице очистится, — кивнул Бенкендорф, — ведь наша цель, как вы ее сами определили, ваше императорское величество, освободить страну от мерзости, от разного рода крамолы, привить ей здоровые начала. Ведь со времен Грибоедова подобных отвратительных пасквилей на действительность российскую никто не писывал. Порядочному человеку и житья нынче не стало от людей с исключительными — тут Бенкендорф едко скривился — дарованиями. Москва кипит, как котел. В салонах только и болтовни, что о Чаадаеве. Здесь, в Петербурге, деваться некуда от Пушкина. Промышленность же наша и торговля нуждаются в спокойствии. Пушкин — возмутитель оного. И Петербург, и Москву, ваше величество, стало быть, полезно утишить. Чаадаев! Пушкин! А недавний его выпад против Уварова? Как вы знаете, ваше императорское величество, многое нас с Сергеем Семеновичем разделяет и во взглядах на просвещение, и на методы воспитания молодых людей, но стишки-то Пушкина — подлость!
— Не нападай хоть на Грибоедова, Христофорыч, — расхохотался царь. — Он мертв. Грибоедов — талантливый дипломат нессельродевской школы, а Туркманчайский мир — жемчужина моей короны. К тому же он превосходный комедиограф, и я искренне сожалею, что приходится ограничивать постановку на театре его пиесы. Я хохотал над злоключениями бедняги Чацкого. Уж эти мне московские барыни! Раззадорить — так и ты от них спрыгнешь с ума, как Чаадаев.