Мать согрела ему воды. И в кадку налила горячей воды, насыпала туда соли и велела отцу держать в ней ноги. Потом заварила ему чаю из бузины. Но отец всю ночь лязгал зубами, метался по постели в беспокойном горячечном сне. Он приутих только на рассвете, когда пора уже было кормить скотину.
Утром он кашлял, чихал, жаловался на головную боль и колотье в груди. И все же повез в город воз клеверного семени, а вернулся с суперфосфатом, который ему пришлось самому нагрузить. Глаза у отца лихорадочно блестели, его шатало; с первого взгляда видно было, что он заболел не на шутку.
Два дня он отлеживался, а за конями присматривал молодой Грофик. Но все эти два дня молодая хозяйка ходила по двору и кричала, что нынче эти голодранцы стали неженками, работать не хотят, чуть что — в постель. Слыханное ли дело, чтобы из-за пустякового насморка человек валялся под перинами!
— В Германию тебя, на принудительные работы, там бы тебе показали, что значит наниматься в батраки! Там бы тебя научили!
Отец лежал у окна, весь в поту, закутанный в полосатую перину, лежал и слушал ее брань.
Вечером пришел сам старый хозяин.
— Ну, Ондрейко мой, — начал он, — скажи мне начистоту: будешь ты работать или не будешь? Хозяйство без работника я не оставлю, это ведь не мое добро, а божье. Не станешь работать, другой найдется. Охотников у меня — ого-го, сколько хочешь, сами набиваются.
Отец стиснул зубы, смерил старика гневным взглядом, но ответил на удивление тихим, спокойным голосом:
— Стоит ли шум поднимать? Пропотел я, полегчало, завтра встану.
Утром он и в самом деле встал и принялся за работу.
Казалось, что отец действительно отошел. Исчез лихорадочный блеск в глазах, и на боль в голове он больше не жаловался. Но он все еще покашливал. А потом он стал чахнуть, сильные, жилистые руки стали тонкими, слабыми, они уже были не горячие, а только неестественно, неприятно теплые. Вскоре он уже не в силах был поднять вилы, удержать на вожжах буйных, ухоженных коней.
Грофик нанял другого батрака, а отец полеживал дома в ожидании скудного пособия из больничной кассы.
Пришлось пойти на работу матери.
Смиловался Грофик, взял ее в свинарки, и за это священник публично похвалил его в проповеди.
Отец покашливал, ему всегда было зябко, он ходил в теплом пальто, а горло кутал шарфом.
В дом зачастила старая Долежайка. В сером платке она приносила пучок трав, в рюмке — комочек собачьего сала.
— Станешь, Ондрейко мой, травку варить, и всю хворь с тебя как рукой снимет, — говаривала старуха.
Она намазывала тощую отцовскую грудь собачьим салом, трижды крестила его, трижды сплевывала через плечо, а уходя, наказывала Силе хорошенько молиться за отца: ведь бог маленьких любит.
Отец варил зелье и продолжал кашлять. Сила молился. Горячо, настойчиво. Молился божественному сердцу, святой Терезочке. Позже, когда отцу стало хуже, он молился всем святым подряд, по календарю.
Но когда наступила жаркая пора жатвы, когда в воздухе запахло зерном и летней мучнистой пылью, Ондрея Шкаляра положили в гроб.
Он лежал там желтый, застывший, прозрачные руки были спутаны четками и сложены, как при молитве.
Здесь он лежал, в этой комнате.
Окна были занавешены черными платками, виден был только гроб, освещенный белыми стеариновыми свечками, которые с тихим потрескиванием таяли в летней жаре. Багровые розы, раскиданные по покрывалу, увядали, распространяя тяжелый, удушливый аромат.
Отец, отец, отец…
Крышка на кастрюле, в которой варится картошка, подпрыгивает, из-под нее выползает желтоватая пена. Вот пена брызнула на раскаленную плиту, заплясала на ней дикий, бешеный танец и постепенно испарилась.
Сила шагнул к плите, оттащил кастрюлю на край. Горячая кастрюля обжигает руки. Глаза, ослепленные слезами, ничего не видят.
«Зачем же я не исповедовался и не постился? — упрекает себя Сила, и сердце мальчика сжимается от режущей боли. — Зачем же я не спросил, как все это делается?»
Он сдвинул кастрюлю на край плиты, но при этом невзначай столкнул глиняный кувшин, с которым он ходит к Грофикам за молоком.
От огорчения и с досады он расплакался и не заметил, как в дверь заглянула мать.
Заглянула, но не вошла. Она никогда не войдет в комнату, пока не умоется, не оботрется и не переоденется в кухне. Обычно Сила заранее наливает полный рукомойник теплой воды, а мать потом будет чиститься и отмываться до упаду в холодной, неуютной кухне, хотя ноги у нее подкашиваются от усталости. В комнату она войдет чистая, умытая, в белой полотняной рубахе, в нижней юбке с синей зубчатой каймой; но все равно за ней тянется едкий запах навозной жижи и хлева.
— Чего убиваешься? — сказала мать. — Подай мне воды!
— Кошка кувшин разбила… — пробормотал Сила, не со страху, что мать его выпорет — что ему порка! — а просто чтобы не признаваться, как это случилось и о чем он задумался, когда уронил кувшин.
— Кошка разбила, а ты ревешь? — удивилась мать. — Ну дай же воды, долго мне стоять на пороге?
Сила вынес рукомойник и жесткое льняное полотенце. Потом слил воду и принялся чистить картофель, дуя на пальцы.