Смотрю на то, что не хочу видеть. Глаза затуманиваются. Моя жизнь раскинулась передо мной веером глянцевых снимков шесть дюймов на четыре. Я лелеяла слабую надежду, что она, точно стеклянной перегородкой, разделилась надвое – лица из воспоминаний останутся неизменными, и болезнь затронет только настоящее и будущее. Я жестоко ошиблась. Наугад вытаскиваю из стопки снимок. Многие годы собиралась купить альбомы, как делала мама. Фотографии помогли мне выжить, когда ее не стало. Мы с Беном часами сидели, прильнув друг к другу и листая страницы прошлого. Делились воспоминаниями: жарко´е, шипящее в духовке по воскресеньям, золотисто-коричневые йоркширские пудинги. То, что мы не хотели забывать: теплое молоко перед сном, горячий шоколад, который мы помешивали до молочной пенки и пузырьков. Благодаря этим воспоминаниям краски в моей памяти не поблекли, в отличие от некоторых старых снимков в коробке. Моя мама никогда не станет черно-белой. Я бесконечно благодарна, что в те дни фотографии не хранили в облаке – запароленные, недоступные, навеки потерянные, как и человек, который с любовью их снимал. Наверно, поэтому я и распечатываю свои.
«Старомодно», – говаривал Мэтт, когда я поднимала с коврика перед дверью очередной пакет с фотографиями. «А теперь живо надевай фартук и марш на кухню, женщина!» – шутил он, хлопая меня по мягкому месту.
Он всегда умел рассмешить, как никто.
На снимке у меня в руках мы смеемся. Не Мэтт: Крисси, Джулс и я. Тридцатилетие Джулс. Мы нарядились в ярко-розовые футболки, на которых толстыми черными буквами написаны наши имена. Мы с Крисси прислонились друг к другу головами, наши светлые пряди переплелись. Жаль, что ее нет рядом. Надо завтра купить телефон, чтобы быть на связи. Бен уже аннулировал мои банковские карты.
При мысли о Мэтте я роюсь в коробке. Щемление в груди не дает пальцам остановиться. Я знаю, что здесь есть парочка наших свадебных фотографий. Большинство из них до сих пор в том доме – я называю его «тот дом», поскольку уже не воспринимаю как «наш», однако не в состоянии назвать «домом Мэтта». Эти снимки крупнее остальных и вклеены в коричневый кожаный альбом с вставками из папиросной бумаги, которая оказалась прочнее моего ранимого сердца. Внимание привлекают цветы. Букет желтых роз у меня в руке, яркий, как лучистое солнце. Наших лиц не видно, и отчаянно хочется думать, что ничего не изменилось, хотя, разумеется, изменилось, и когда я изучаю снимок, меня захлестывают эмоции. На тротуаре ковром лежит пастельное конфетти, мы направляемся к машине с лентами, на бампере привязаны консервные банки. Рука Мэтта – у меня на спине. На краткий миг кажется, что я до сих пор ее чувствую, теплую и успокаивающую. Позже его пальцы расстегивали молнию у меня на платье и снимали чулки. Я поднимаю коробку, с шумом втягиваю воздух и сердито бросаю ее на пол, как будто она виновата в случившемся.
От удара снимки сместились, и, собираясь захлопнуть крышку на коробке, я замечаю маму. И не только замечаю – я ее
Бен звонит из машины по дороге в Эдинбург. Говорит по громкой связи. Я с трудом разбираю его слова из-за треска и шума. Заверяю, что я в порядке, хотя мы оба знаем – это ложь, и я обещаю позвонить, если он будет мне нужен.
– Я беспокоюсь, что ты там одна.
Отвечаю, что это ненадолго. В одиннадцать я заберу Бренуэлла.
Когда выхожу на улицу, Джеймс стоит босиком на пороге и расписывается за посылку.
– Доброе утро, Эли!
Не глядя, приветственно поднимаю руку и направляюсь с ключом наготове по лысоватому газону к своей машине.
– Ты ночью ничего не слышала? – кричит он.
Я замираю и оборачиваюсь.
– А что?
– Какой-то идиот ломился к нам в дверь часов в двенадцать. Разбудил.
– Наверно, пьяный. Нализался до бесчувствия. – Почтальон качает головой и смеется. – С кем не бывает. Чего еще ждать, когда на твоей улице паб?