Эраст Сергеевич устроился очень скоро, потому что употребил энергические меры. В половине дня, проведенного кое-как под кровлей управляющего за разными хозяйственными счетами, он послал верхового в Снетки с запиской к барыне, где просил прислать «условия». Верховой ждал. Никогда еще голова бедной Настасьи Ивановны так не трудилась, как в это утро. Она забралась к Оленьке на светелку, и там вдвоем, тайно от Анны Ильинишны, соображала цены. Настасья Ивановна не знала, как сладить со своим бескорыстием. Она спрашивала Оленьку сто раз и, наконец, надоела ей.
— Да запросите вы с этого заграничного пятьсот целковых, — сказала Оленька, бросилась на свою постельку и стала расплетать и заплетать свою свалявшуюся косу.
— Ну, вот и говори с козой! — вскричала мать и ушла, унося свои математические писания.
Она их послала, но все-таки не покончила с сывороткой. Из-за этой сыворотки и других слишком сомнительно дешевых цеп еще раз приезжал верховой и потом еще раз. Наконец, по просьбе Настасьи Ивановны, Овчаров написал prix vixe[41] целебному кушанью, самый правильный, без великодушных жертв и ущерба своим доходам. К вечеру еще в Снетках появилась лошадь из Березовки, но с дрожками, и везла пожитки Овчарова. Их, казалось, было очень немного; но как бы удивился непосвященный, если бы увидел, что вышло из этого немногого. Овчаров недаром побывал на европейских промышленных выставках; он в особенности недаром восторгался гением нового света. Овчаров воспользовался тем, что было нужно для туриста, и, налетный гость своей родины, знающий, каково жить на Руси, привез драгоценности с собою. И если у него не было пальто, которое по воле обладателя могло превращаться в лодку, в тюфяк, в подушку, в зонтик, пожалуй, в шляпу, — то было нечто приблизительное. К следующему утру баню нельзя было узнать. Пол ее покрылся американской клеенкой, маленькими английскими ковриками и какой-то пушистой шкурой особенного зверя. Большой английский ковер с изображением оленя, точно живого, и охотничьих принадлежностей занял одну стену; под ним появилась складная кровать; кругом — складные столик, стулик, высокий пюпитр для письменных занятий; все — прочное, уютное, тоненькое, изящное; все — breveté и garanti[42]; все с медалями экспонентов. В углу красовался великолепный чемодан, почтенно попорченный клочками билетов всех европейских железных дорог и следами европейской и родной грязи. Чемодан был какой-то волшебник. Из него вышло сто предметов, и те еще размножились на сто. Тончайшее белье и платье, разные согревательные и предохранительные одеяния, отрекомендованные знатоками в гигиене, несессер для туалета с зеркалом, несессер с серебром, паровые кастрюли, лампа, подсвечники и, наконец, в особенном отделении брошюры и книги. Кроме этих, был еще большой тюк с книгами, еще не разобранный. На заре проворный служитель Овчарова поохал в город, и оттуда была привезена железная печь, большое кожаное кресло, зеленые тафтяные шторки на окна и множество парусины. Со служителем было двое мастеровых. Печь была мигом поставлена; парусиной обтянулись стены бани. Когда солнце ударило в окно сквозь белые и зеленые занавесы на чистый холст, на английскую сталь, на пестрые ковры, бронзу, лампы и чернильницу, на пунцовое шелковое одеяло, наконец на два фотографические портрета, появившиеся на стене, — вид вышел великолепный. Овчаров сам прибыл взглянуть и остался удовлетворен. Затем он велел приступить к последней работе, и как можно скорее, чтобы назавтра все было кончено. К бане он пристроил палатку. Она была ему нужна для отдыха после купанья и для занятий во время большого припека солнца. Еще накануне в одной из своих записок он попросил позволения у Настасьи Ивановны расширить таким образом свое жилище.
Палатка выросла так скоро, как было приказано, и Овчаров водворился.
Он пришел пешком, с портфелем, которого не доверял рукам прислуги, и положил его на пюпитр. Портфель этот был из великолепной кожи, сработан лучшим парижским мастером, но давнишний, пострадавший от времени, исцарапанный, во многих местах попорченный чернилами — почтенный портфель. В нем Овчаров набрасывал свои заметки.
После большого моциона и трех беспокойных ночей приятно было отдохнуть. Овчаров с удовольствием очутился в своей постели. Но сон не шел к нему, не от новизны места — он в жизни менял их тысячи — а от усталости, которая часто гонит, а не возбуждает сон. Он лежал и думал и поневоле от вида родных полей настроился на воспоминания далекого прошлого, первой поры своей юности.
Тогда дом в Березовке и московский дом Овчаровых были поставлены на воображаемую европейскую ногу, возбуждая зависть людей бедных и улыбку настоящих баричей. Там за кулисами была грязь и право сильного в полных размерах, а в салоне старое гостеприимство с доморощенной прислугой заменилось зваными diners fixes[43] и карикатурными метрдотелями. В деревне на владельцев двадцати — сорока душ он наводил благоговейный ужас. Это-то многие наивные люди и называли «Европой».