Недотерпев до дома, я достал конверт из кармана и вскрыл его, стоя у перехода на Петровке.
"Привет, - было написано на маленьком кусочке бумаги, лежавшем внутри конверта. - Я тебя долго искала". И все - дальше шел адрес и номер телефона, длинного телефона. Адрес тоже был чужим, далеким.
А что я, собственно, хотел? Каких слов? Признания?
Все было правильно. Мы перекидывались нашими меняющимися адресами, как мячиком. И все же она меня искала.
В последний день этого года пошел проливной дождь.
Я проснулся поздно и застал старика в кухне открывающим форточку. Зимний морозный рассвет заливал комнату, и старик, в толстом зеленом халате, стоял на стуле у окна.
Старик кормил голубей. Он высовывался в окошко и сыпал на карниз перед белоголовым голубем нарезанный хлеб. Я заметил, что и сам старик в зеленом халате был похож на птицу, на своего белоголового друга - молчаливый старик с седым хохолком.
Однажды я начал звонить друзьям и обнаружил, что никого из них нет дома. Сначала, правда, в трубке бились короткие гудки, а уж потом - долгие, будто все они созвонились, встретились в метро и уехали куда-то.
Пусто стало мне. Только сосредоточенный на какой-то особой мысли старик ходил по темному коридору и бормотал о чем-то своем.
И я записывал это, как и многое другое, что происходило вокруг меня.
Записи мои были похожи на записку в бутылке - в ней был обратный адрес, но не было адреса прямого. Этих записок становилось все больше, но я не был уверен, что их кто-то прочтет, даже я сам. Оттого в моем повествовании помимо бессвязности существовало странное бескорыстие.
Бессвязность присутствовала во всем, даже в чтении. Например, случайным пухлым томом вплыла в мои вечера антология русской литературы - века, названного восемнадцатым, и я был поражен Ломоносовым.
Московской ночью я нашел неизвестно кем оставленный в жилище старика сборник стихов. Книг у моего хозяина было мало, а я и вовсе растерял свои во время многочисленных переездов. Было несколько разрозненных энциклопедических томов, было краснокожее собрание сочинение Ленина и еще несколько огромных и страшных своей толщиной книг - Некрасов, Тургенев и тот самый растрепанный Ломоносов вперемешку с Херасковым и Державиным.
Читая, я представлял, как Ломоносов, сидя на обочине дороги, разглядывает замершее на секунду насекомое. Я даже воображал русского гения в парадном облачении, ловящего это насекомое в траве, а потом с удивлением рассматривающего добычу. "Кузнечик дорогой, сколь много ты блажен, сколь много пред людьми ты счастьем одарен"... Заканчивалось это - "не просишь ни о чем, не должен никому".
И я, взрослый человек, сидевший в ночной комнате, оклеенной топографическими картами, испугался.
Волосы зашевелились у меня на голове, когда я повторял эти строки - как формулу счастья.
"Неужели вот оно, - думал я. - Я всегда кому-то был должен, всегда священный долг и почетная обязанность стояли надо мной, и вот толстый человек в съехавшем на бок парике, который много лет назад вылез из кареты на обочину, говорил мне о другом, он говорил о выборе, о свободе, которой я не знал".
Впрочем, старик мой несчастлив, и, быть может, поэтому вскрикивал во сне. Кричал о чем-то, может, о своей подневольной жизни, о невстреченных женах.
Я пил пиво, немного, но хорошее и, пока были деньги, - дорогое.
Время от времени я приходил к моему старику, и тогда мы пили пиво вместе - молча глядя в телевизор. Там бушевали страсти на испанском или португальском, который был перебит русской речью.
Я совершал путешествие через длинный коридор со стаканом в одной руке и бутылкой в другой, а потом обратно - только со стаканом.
Но пивная моя дорога никак не заканчивалась.
Приехавший на родину друг потащил меня по ирландским барам, где было накурено, играли в дартс и говорили - сбивчиво и непонятно.
Мы опять пили пиво - уже черное, и рассказывали друг другу о том, как живем, говорили о его жизни - там, вдалеке, и моей - здесь. Было в этих разговорах что-то важное, что заключалось не в словах.
И приятно мне было ощущать себя не то потертым мужичком, не то тертым калачом.
А потом я вернулся домой - к старику. И снова сжималось сердце, и сиял в ночи напротив меня холодный хирургический свет. Там, напротив, вскрывали кому-то череп в мозговом институте имени Бурденко.
Горели операционные лампы и падал, падал снег, проходила ночь.
Я ложился и старался уснуть, вцепившись в подушку как во врага. И это не было ни печально, ни грустно.
Я вспоминал ночное море и шорох гравия под шинами автомобиля, распахнутую дверь и отведенную в сторону занавеску.
Это не было печально еще и потому, что я надеялся, что по апрелю поезд унесет меня на юг, и буду я там снова мерить шагами горные склоны.
А может, думал я, это случится летом, когда там тепло и пахнет отпускным сезоном, когда beach рифмуется с bitch.
Вряд ли мне там будет хорошо, в этом праздном южном существовании, но поехать туда стоит, ведь в этом и есть поиск того, чего мне не хватало.
Только старик мой уныло ходил по комнатам и бормотал что-то.
Потом я потерял работу и уехал на чужую дачу.