В центре города, в том месте, которое во всех городах называется Красной площадью, а в Каргополе — Соборной горкой, стояли маленькой толпой соборы. Один из них, Христорождественский, напоминал домик кума Тыквы. Он утыкан главами, возникшими на нём, как опята на пне, оброс пристройками и пристроечками, контрфорсами и кучами мусора.
Стояла там и шестидесятиметровая колокольня. Над её нижней аркой был укреплён фанерный герб — серебряная корова на ярко-синем поле — след каких-то недавних торжеств.
Крест колокольни при постройке ориентировали не по сторонам света, а относительно бывшего Санкт-Петербургского тракта.
Это уже след приготовлений к приезду Екатерины II.
Приезд не состоялся.
Мои киевляне были похожи на двух собак, метивших территорию. Они подбегали к церквям, быстро фотографировались и бежали дальше.
На пристани мы встретили сумасшедшего московского еврея-программиста. Программист путешествовал с семьёй и произносил непонятные слова. Слова катались у него во рту. Произносил он их специально для меня, доверительно, с важной значительной интонацией.
Под проливным дождём мы уехали на запад, к Лядинам. В Лядинах стояла колокольня и две церкви. Вход в одну из них был укрыт огромным козырьком, спадающим до самой земли. Про этот козырёк написано во всех архитектурных справочниках, а сидела на нём блохастая лопоухая собака.
Я не думал о цели пути, а просто смотрел на серебряное дерево. Дерево от времени теряет свой цвет, становясь из жёлтого чёрным, а потом — серебряным.
За крыльцом обнаружился ещё один автобус, повёзший нас дальше. Я вылез из него вслед за моими спутниками и увидел синий дорожный указатель.
На указателе значилось: «Пудож — 95».
Киевляне, пританцовывая, сверкая белыми высокими кроссовками, двинулись по накатанной дороге. А я отошел за куст, вынул из кармана рюкзака портянки, торопливо намотал их, натянул государственно-геологические сапоги и кинулся нагонять два ярких пятна на дороге.
К шести часам лес нахмурился, начался дождь, сначала изредка прыскавший в лицо, а потом зарядивший ровно и надолго.
Мы поставили палатку и принялись варить сушёное мясо. Черноволосый украинец сидел у костра и ругал Советскую власть.
— Это наша общая беда… — лениво возразил я.
— Это у вас народ принял бесовскую власть, — наставительно заметил мне мой попутчик. — А мою Украйну пришлось истоптать, а потом заморить, чтобы воцариться над нею.
И я остерёгся говорить с ним о политике и просто сидел рядом.
Так мы мокли под дождём — мои спутники в замше и польской синтетике, а я в старой экспедиционной энцефалитке.
Наутро мы снова отправились в путь. Начал накрапывать дождь, он сочился сквозь прорехи в небе и придавал дороге хмурый вид. Хмурый цвет и хмурый запах был у этой дороги. Хмуро шумел ветер в елях.
Хорошего пути хватило ещё на пятнадцать минут ходьбы, а дальше на обочине возник географический щит.
На щите было написано: «КАССР. Пудожский район». За ним дорога обрывалась в болото. Делать было нечего. Нужно было идти.
Проскальзываясь по грязи, кувыркаясь по ней, мы пробирались на запад.
Через два часа я увидел озеро, покосы с копнами сена и холмы.
Холмы, холмы…
Открылся мне край холмов.
И писать мне о нём надо было что-то называвшееся «Песнь Холмов». Очень мне понравилось это название.
Рядом была деревня. Она состояла из нескольких маленьких, в пять-шесть изб, поселений, перетекавших одно в другое. Где-то между этими кучками домов я внезапно оторвался от своих спутников.
В ближайшем доме я увидел двух людей — совершенно пьяного человека и человека, пьяного не совсем.
— Посиди, попей чайку, — предложили мне они. — Твои вперёд не уйдут.
Успел я подумать о своих попутчиках — «Господи, как же их звали…» — и остался.
Я остался на несколько дней. Вечером один из моих хозяев уехал за водкой, а другой — больной — уныло бродил по избе, стукаясь о столы и стулья. Приятель его так и не вернулся.
Что мне соблюдать чужие правила, я пишу то, что вижу. Неприхотливо сочетая настоящее и прошедшее, падеж и залог, злоупотребляя прописными буквами и этнографическими отступлениями, я сочетаю запах дождевой воды, давление света и температуру растущей травы. Я свидетель, пустившийся в странствие. Вместо степенного рассказа в кругу односельчан я выбрал бумагу. Я пишу донос неизвестному читателю, потому что каждая деталь и событие должны жить и после того, когда они произошли.
Поэтому далее следует письмо, написанное в далёкую Москву.
«Я пишу, сидя на сосновых чурбаках, положив один из них под блокнот. Писать можно и в доме, но там душно, яркое солнце бьёт в окна, и невозможно дышать.
В сенях прохладно, даже холодно, но там темно, и поросёнок в хлеву у соседней избы поёт свою нескончаемую песню, мешая сосредоточиться.
Поэтому я сижу на сосновых чурбаках, попеременно пишу и читаю журнал „Советский воин“.
В доме живут два друга. Одного, того, что старше меня вдвое, зовут Юнттиле. Место постоянного жительства его, впрочем, как и точное написание его фамилии, неизвестно.