Подходили к нам его одноклассники, солидные уже люди, слегка навеселе, и клали руки Редису на плечо, шутили, что, дескать, он припозднился, все уже уехали, и он, Редис, задерживает очередь.
Они подходили и отходили, а Редис вдруг начал говорить о нашей с ним пока ещё общей стране.
— Ты знаешь, чем ты будешь заниматься?
— Понятия не имею.
— А хоть известные тебе люди есть?
Паузы перебивали его речь, будто он сглатывал лишние мысли.
— Кого-то я, конечно, знаю… — он помолчал. — Не думаю, что с этими людьми я буду как-то общаться. Что говорить про ту жизнь, она вряд ли будет отличаться принципиально от этой. Наоборот, я еду туда от одиночества, надеюсь спастись. Ценности с возрастом начинаешь ощущать как-то по-другому. Ситуация складывается так, что с ребёнком здесь нельзя жить. Никакой программы нет, начинаешь просто следовать обстоятельствам.
Слова выталкивались из Редиса порциями, как вино из бутылки, в которую вдавлена, а не вынута пробка.
— Приедешь как-нибудь? — спросил я, хотя вопрос этот был бессмысленен. Разговор тянулся, как тянулись и десятки таких же разговоров, и ничего не было в нём необычного.
— Ребёнок должен жить там. У меня нет никакого выбора — нет здесь у меня ничего, нет никого, нет здесь у меня ни работы, ни дома, ни родных…
Я не стал переспрашивать Редиса о тех людях, которые с ним прощались только что, но он сказал сам:
— Собственно, и друзей тоже нет. Но дело не в этом — правительство стало врагом.
— В чём?
— В чём? Во всём. Я тридцать лет прожил в ощущении стыда за то, что я живу в этой стране, за свою красную книжечку, за свои взносы и собрания. Я — представитель нации завоевателей, и эта страна не принесла ничего никому хорошего — на протяжении столетий. Мы всё время воюем, но я не хочу воевать.
— Не убеждён я, — тоскливо приходилось отвечать мне, — что нужно испытывать из-за этого именно чувство стыда, может быть, какое-то другое чувство…
— Всё равно, то, что происходит, убеждает меня — меня, а не тебя — в собственной подлости. Мы живём на прожиточном минимуме подлости — не делать подлостей больше, чем нужно.
— Везде это одинаково, всё везде, — говорил я, но нечего мне было возразить, незыблема была его позиция. Но и не к чему было спорить, однако общественная вина чужда мне, вина, мне казалось, всегда персональна.
В том, что говорил Редис, всё же они были „они“, а мы — были „мы“. Слова его шелестели, как осенние листья, ещё не сорвавшиеся с дерева. Кому нужно нас с кем-то сравнивать? Всё это прописные истины; о том, о чём мы говорили, всё уже сказано. Нельзя сказать, что я слушал враньё, поклёп, брюзжание, но это и не было правдой. В любом слове — и моём, и его — была лишь часть правды, и, говоря лишь „да“ или „нет“, мы лишь увеличивали объём вранья. Говоря лишь „да“ или „нет“, каждый, будь то я или он, включал свои слова в контекст времени, и могло показаться, что он или я присоединяемся к тем или другим людям, сказавшим по этому же поводу что-то раньше. Все были виноваты, и виноватых, как всегда, — не было.
Редис смотрел на узкий участок асфальта, свободный от ног стоявших рядом, и говорил, говорил, говорил.
— Здесь просто испорчена раса. На протяжении поколений естественный отбор происходил таким образом, что выживали лишь худшие особи, которые обладали наиболее отвратительными качествами. Жизнь в России развращала, здесь выживал только тот, кто мог жить подлее, злее и хитрее другого. Те, кто оказывался честнее и лучше — просто вырезались, или их выгоняли из страны. Короче говоря, здесь порода людей другая.
Мы стояли в толпе, состоявшей из людей другой породы. Визжала девушка, на которую пролилось неловко откупоренное кем-то шампанское. Стелился в пасхальной ночи запах духов и сигаретного дыма.
Колокол на церкви перестал звонить, и толпа вокруг пришла в движение.
— …Вот дочь моя взяла кошку, — продолжал Редис. — Кошка с улицы, её приучить гадить в туалете нельзя, потому что для неё естественно жить на помойке. Это естественно для кошки, так и для этой страны совершенно естественное состояние — жить на помойке.
И мы к этому привыкли. Улучшить это изменением способа правления нельзя, помойка воспроизводит сама себя…
Мимо нас проходили красивые девушки со свечками, мальчики с пивными банками, даже невесть откуда в этой молодёжной толпе взялась старуха с клюкой.
— Спасти Россию можно только улучшая племя — всё время скрещивать нас с высшей расой, европейской, американской, или вывезти отсюда как можно больше людей и заселить всё это пространство американцами, немцами и французами. Тогда, в течение нескольких поколений, здесь что-то, может, и улучшится. И я делаю всё, что могу для этого. Моя дочь не будет жить на помойке.
„Зачем он всё это говорит? — с тоской думал я. — Ведь мы так давно знаем друг друга. Мы даже знаем всё, что может сделать каждый из нас и что он может сказать“.
И вдруг я понял — Редису стало страшно. Он твердил свои обвинения стране, как молитву, как заклинание, чтобы не остаться в последний момент.