Мне вдруг подумалось, что если для меня было бы глупо или даже абсурдно, если не опасно, как я подозревала, играть в воинственность, протестовать или угрожать, взывать к законности, которая очень даже могла оказаться совсем не на моей стороне, то, возможно, можно было бы разумно обратиться к жалости, к милосердию похитителей? Нельзя ли было попытаться сделать ставку на мольбы, вооружившись беззащитностью, оградившись доспехами слёз, чрезвычайной беспомощности и потребностей? Нельзя ли попытаться начать умолять их о милосердии? Возможно, был смысл задуматься над тем, чтобы привлечь их внимание к тому, в каком отчаянно затруднительном положении я оказалась, сделав почти невероятный выбор в пользу стояния перед ними на коленях и протягивания к ним рук? Может быть, попав в такую отчаянную ситуацию, стоило отважиться и принять это положение, столь естественное, столь уместное для просящего? Нельзя ли было начать рыдать или хотя бы попытаться притвориться что рыдаю? Уверена, что они не смогли бы сопротивляться столь жалобному зрелищу. Конечно же, столь явный контраст между слабостью пленницы и предполагаемой силой похитителей, мог с куда большей вероятностью привести к успеху, чем сотрясание воздуха пустыми угрозами, бессмысленными протестами и выдвиганием бесполезных требований.
Меня уже начал мучить голод. Вот только пить и есть в этом месте мне по-прежнему крайне не хотелось.
Впрочем, мне самой было понятно, что все мои расчёты и надежды разбивались о суровую действительность. Все факты, что окружали меня, начиная с моего появления здесь, явная рутинность манеры лишения меня свободы, характер этой камеры или конуры, предполагали некую систематичность, намекали, что это не было уникально, что я не была здесь первой, и скорее всего, не буду последней. Казалось просто неправдоподобным, что это всё было сделано специально для меня. А значит, вероятность того, что мои просьбы и мольбы смогут разжалобить моих похитителей, можно было считать пренебрежительно малой.
Я немного поёрзала, пытаясь найти удобное положение.
Было трудно постичь окружавшую меня действительность. Темнота, сырость, камни, стены, сырая вонючая солома, ошейник, цепи, моя нагота. И одновременно с этим, некое странное чувство защищенности, возникавшее просто от того, что я была на цепи.
Вариант что я сошла с ума, я даже не рассматривала. Цепь была слишком реальной.
Через некоторое время, я перевернулась на живот и, подползя к тому углублению в полу в котором была вода, припала к нему губами. Ещё чуть позже я протянула руку к другой полости и, забрав оттуда размокшую корку хлеба, съела её. Уже через мгновение, я с жадностью набросилась на ту порцию еды, что была оставлена в том же углублении. А позже, я ещё и тщательно и систематично, пальцами исследовала внутреннюю поверхность ниши, подобрав каждую крошку еды, которая оказалась пропущенной в первый момент. Внезапно каждая частичка еды стала для меня драгоценной. По мере того как я с благодарностью слизывала с пальцев одну крошечную влажную крупинку за другой, я всё яснее сознавала что, теперь вопрос моего питания, вплоть до таких деталей как время приёма пищи, количество этой самой пищи, да и будет ли эта пища вообще, в буквальном смысле этого слова зависит от кого-то другого. И понимание этого не могло меня не пугать.
Я снова склонилась над первым углублением, в котором ещё оставалось немного воды, допила её, а затем, вытерев рот тыльной стороной ладони, перекатилась на спину и уставилась в темноту.
Потом я подняла согнутые колени, и закинула скованные наручниками руки за голову. В руки вдавилась цепь, лежавшая позади меня, соединявшая мой ошейник с кольцом в стене.