Они, правда, привезли одну шутку из «развлекательно-ознакомительной» поездки на канал. Писателей и поэтов приветствовал оркестр, участниками которой были уголовники, посаженные за преступления на почве ревности. Ильф посмотрел на старательных музыкантов, вспомнил известные русские роговые оркестры, и пробормотал: «Роговой оркестр рогоносцев». Смешно? Не знаю. Это, знаете ли, был нервный смех: они ничего не могли изменить и потому смеялись. Но ничуть не смешно, когда слышишь, что Генри Уоллеса тронула любовь начальника Колымских лагерей к музыке. И он хотел быть президентом Соединенных Штатов!
Мне было не смешно слушать, как иностранные визитеры подставили Ахматову и Зощенко. Ахматова множество раз оказывалась на краю пропасти: Гумилева[118]
расстреляли, ее сын отсидел в лагерях огромный срок, а Пунин умер в лагерях. Много лет ее не издавали, а то, что издано, возможно, составляет только треть написанного ею. Зощенко и Ахматова первыми ощутили на себе «Ждановский удар»[119] — и нет нужды объяснять, что могло за этим последовать.И вот их пригласили на встречу с иностранными туристами, делегацией каких-то защитников того-то или борцов за сё-то. Я видел много таких делегаций, и у них всех одно на уме — как можно скорее перейти к угощению. У Евтушенко есть резкое стихотворение об этих дружественных делегациях:
Короче, Зощенко и Ахматовой пришлось встретиться с этой делегацией. Испытанный способ показать всем, что они живы, здоровы, счастливы и чрезвычайно благодарны партии и правительству.
«Друзья с талонами на питание в руках» не придумали ничего умнее, как спросить, что Зощенко и Ахматова думают о постановлении Центрального комитета партии и речи товарища Жданова. О той самой речи, в которой Ахматову и Зощенко выпороли в назидание остальным. Жданов сказал, что Зощенко — «беспринципный и бессовестный литературный хулиган» и что у него «насквозь гнилая и растленная общественно-политическая и литературная физиономия». Не лицо! Он так и сказал: «физиономия». Жданов сказал, что Ахматова «отравляет сознание молодежи тлетворным духом своей поэзии».
Так что они могли думать о постановлении и речи? Не садизм ли спрашивать об этом? Все равно что выяснять у человека, которому только что наплевал в лицо хулиган: «Что вы чувствовали, когда он плевал вам в лицо? Как вам это понравилось?» Но они пошли дальше — задали этот вопрос в присутствии плевавшего хулигана и бандита, отлично зная, что они-то уедут, а жертве придется остаться и разбираться с ним.
Ахматова поднялась и сказала, что она считает и выступление товарища Жданова, и постановление абсолютно справедливыми. Конечно, она поступила правильно, только так и можно вести себя с этими бесстыжими, бессердечными чужаками. Что она могла сказать? Что, по ее мнению, страна, в которой она живет, — сумасшедший дом? Что она презирает и ненавидит Жданова и Сталина? Да, она могла бы сказать это, но только никто никогда ее бы больше не увидел. Конечно, по возвращении домой «друзья» в кругу своих друзей могли бы хвастать сенсацией. Или даже тиснуть в газетке сообщение об этом. А у нас была бы невосполнимая потеря, мы бы остались без Ахматовой и ее несравненной последней поэзии. Страна бы лишилась гения.
А Зощенко, простой, наивный человек, думал, что эти люди действительно хотят что-то понять. Он, естественно, не мог сказать всего, что чувствовал, это было бы самоубийством, но он попытался объяснить. Он сказал, что сначала не понял ни речи Жданова, ни постановления. Они показались ему несправедливыми, и он написал об этом письмо Сталину. Но потом он начал думать, и понял, что многие обвинения справедливы и заслуженны.
Бедный Михаил Михайлович, благородство не пошло ему на пользу. Он думал, что имеет дело с порядочными людьми. «Порядочные люди» поаплодировали и смылись. (Ахматову они аплодисментов не удостоили.) А Зощенко, который в это время уже был болен, в наказание заморили голодом. Ему не дали издать ни одной строки. От голода у него пухли ноги. Он пытался зарабатывать на жизнь починкой обуви.
Мораль ясна. Не может быть никакой дружбы с прославленными гуманистами. Мы на двух разных полюсах: они и я. Я не доверяю никому из них, ни один из них не сделал мне ничего хорошего. И я не признаю за ними права допрашивать меня. Они не имеют на это морального права и не смеют читать мне нотации.