И все-таки Ласло чувствовал, что в истории со Штерном не правы ни Капи, ни Поллак, ни Стричко. И как может не видеть всего этого Сечи?.. Саларди шел домой подавленный, в прескверном настроении. О том, что все его предложения в конечном счете все же были утверждены комитетом, он и забыл. Между тем за принятие Штерна в партию, например, не выступил ни один, кроме Капи. Никто не возразил и против предложения Ласло восстановить кафе «Филадельфия» на основе общественной повинности и сдать его в аренду торговцу Штерну под народную столовую.
Ласло лишь смутно угадывал истинную причину вспыхнувших разногласий: что-то неладно было внутри их организации.
На Паулеровской он повстречал Сакаи. Старик очень исхудал, таким Ласло еще не видел его никогда. Пальто у него было стянуто на животе каким-то мохнатым поясом — скорее всего от купального халата, когда-то, вероятно, белого цвета. Но и подпоясанное, пальто висело на бедняге так, словно его шили на человека вдвое толще Сакаи.
— Инструмент продал. А сегодня вот привел из Крепости триста человек на работу. Мы тут, на Вермезё. Пойдем, посмотришь…
— Слышал, будто вы муку собираетесь раздавать?
Сакаи смутился:
— Да… Если удастся, конечно. Уехали наши печатники в Дунафёльдвар на машине.
— Говорят, только членам своей партии давать будете?
Сакаи промолчал.
— Набираете в партию таких, кто за кило муки вступает?
Старый печатник становился все мрачнее.
— Я им говорил, — пробормотал он глухо. — Но об этом мы еще потолкуем, — добавил он. — Еще потолкуем!
На краю рва толпились пришедшие из Крепости. Конечно, их было не триста и даже не половина названного Сакаи числа.
— Многие по домам разошлись, — принялся оправдываться Сакаи. — В основном-то мы ведь уже закончили.
Ров — метров двадцать длиной и по два метра в ширину и вглубь — отрыли за один день взрывом и лопатами в мерзлой твердой, как камень, земле. Ласло подошел к толпе.
— Не холодно? Вы бы костры разложили, что ли? Погрелись бы! — сказал он, и вдруг, будто прорвало плотину, люди хором начали жаловаться.
Слова каждый находил свои, но смысл был один: костры, погреться — это хорошо, но разве нельзя хоть немного супу или сахару к чаю выдать или пусть даже сахарину…
— Заплатили бы что-нибудь! Как постоянным рабочим на общественных работах платят… За такую-то работу! Она же для жизни опасная!
— Нет у нас денег, — сказал Ласло. — А опасность для жизни, она грозит нам же с вами. Хоронить трупы придут врачи. От русских тоже. Работайте по возможности в перчатках и слушайтесь указаний врачей…
Мало-помалу люди успокоились, но Ласло чувствовал: этот взрыв не случаен, кто-то их подстрекает…
С каждым днем дел у Ласло прибавлялось. Как только потеплеет, надо было приниматься за работу в садах и огородах, перекопать весь Табанский парк, все Вермезё, отмерить каждому жителю его участок, распределить семена, раздать рассаду. Союз молодежи объявил молодежный призыв в Народную Армию. Ребята ходят по домам, поют «Кечкеметский вербункош». Поют безобразно. Обучала их Жужа, а у нее хотя голос и есть, зато слуха никакого. Песня эта — задорная, веселая — звучала довольно фальшиво среди безжизненных развалин, на промерзших дворах.
Но молодежь все же собирается наверху, в венгерской комендатуре, на улице Вербёци.
В Национальный комитет, а затем и к представителям партий наведался какой-то огромный, ворчливый мужчина. Артист. Когда-то, наверное, был толстым, грузным; теперь одежда болталась на нем, как на жерди. Артист объявил: восемнадцатого он с труппой собирается открыть «Будайский театр» в здании бывшей монастырской гимназии. «Будем ставить демократические пьесы». Оставил билеты, распространять которые поручил молодежи. Артисты согласны были брать входную плату натурой — продовольствием, одеждой, — словом, чем угодно.