Почему последний раз, когда он с нею разговаривал по телефону,
именно по телефону, отозвавшись ему незримо: "Да-а, Андрей
Арсентьевич..." - вдруг она словно захлебнулась тихой радостью. Все
это обостренно вспоминается отчего-то сейчас, когда так жадно
хочется услышать ее голос. Увидеть ее.
К нему и теперь из мокрой темной тайги долетает голос Даши.
Отчаянный, молящий. Созданный собственным воображением. Только ли?
А может быть, еще и большим жизненным опытом? В детстве, бывало,
охватит сердце тревога: все куда-то ушли по делам, дома оставили
одного, сгущаются сумерки, в углах комнаты ложатся глубокие
пугающие тени, непонятно отчего в сенях поскрипывают половицы. Даже
дышать тяжело...
И вдруг в ушах зазвенит веселый напев. Исчезнет. И снова
повторится. Сильнее, сильнее. А тени в углах станут добрыми, теплом
повеет от них. И мягко брякнет щеколда в калитке. Пришли свои. И
все хорошо. Где же ты, где сейчас этот веселый напев? Ну зазвучи,
зазвучи! И тогда из мокрого ельника, вся сама тоже мокрая,
виноватая и счастливая, выйдет Даша.
"Да-а, Андрей Арсентьевич... Да-а..."
12
Статья в "Правде" была большая, на четыре колонки. Подписана Р.Суздалевым. Одним из самых известных журналистов, выступающих в печати по вопросам изобразительного искусства.
Андрей всегда любил читать его статьи, глубокие по мысли, очень простые по языку и насыщенные дерзкими, неожиданными, но удивительно меткими сравнениями. Теперь, когда статья была целиком посвящена его, художника Путинцева, работам, он не мог оторваться от газетного листа. Он чувствовал себя счастливейшим на земле человеком. И не потому, что его похвалил знаменитый критик-искусствовед, хотя и это само по себе было приятным, а потому, что он вдруг со всей отчетливостью понял - его работа людям нужна. Даже та, которую он в годы войны не осмеливался называть иначе как беглыми набросками.
А если бы удалось осуществить свой генеральный замысел - создать большое полотно как обобщение всех своих мыслей?
Правда, над этими прежними набросками, с тем чтобы превратить их в законченные произведения графики, - а вообще-то законченные ли? - он трудился более двух лет. И кто знает, хватило бы у него сил, если бы не Ирина Седельникова? В этом он обязан признаться.
Нет, он не колебался после того, как дал согласие готовить свою персональную выставку военного рисунка. И если порой руки у него повисали от чисто физической усталости, рябило в глазах, а написанная картина казалась отвратительной и хотелось тут же ее уничтожить, он мысленно представил, как разъярится Ирина, - ведь каждый совместно ими выбранный для выставки набросок был у нее на контроле.
Она не вторгалась в творческий процесс, не указывала ему, что именно, где и каким образом следует поправить, но она приходила почти каждый день, благоговейно рассматривала готовые - как будто совсем готовые! - рисунки, а потом жестко и прямо говорила, что в этих рисунках ей все же не нравится. Говорила обстоятельно, убедительно, складно, делилась своими впечатлениями так, словно бы читала лекцию перед обширной аудиторией, стремясь покорить ее своим ораторским искусством.
Андрей злился. Слушал молча, а с языка рвалось: "Кто ты такая, чтобы столь решительно высказывать свои суждения о работе художника? Хочется, так скажи коротко: нравится или не нравится. А блистать своей образованностью и тонким вкусом передо мной нечего. Что сам я могу, то могу. И твое "вдохновение" в меня все равно не вольется". Однажды он не выдержал:
"Слушай, Ирина, ты помнишь у Маяковского: "...вот вам, товарищи, мое стило и можете писать сами"? Кажется, так у него?"
Она осеклась.
"Выходит, я здорово переборщила. - И рассмеялась. - Одним словом, "баба, не суйся не в свое дело"! Угадала? Я ведь все-е замечаю. А ты попробуй, когда я уйду, все мои соображения, только еще посвирепее, сам себе высказать. И протяни свое "стило" себе. У меня, если принять это "стило", сразу сдаюсь, ничего не получится. А приходить к тебе все равно буду. И говорить, что думаю, тоже буду. От выставки уже невозможно отказаться. Я очень люблю твои рисунки. И наконец, я люблю тебя самого. Последнее можешь толковать как угодно. А жизни легкой я тебе не дам".
Ирина исчезала. Андрей в раздражении метался по комнате, пил холодную воду. Потом садился к столу, припоминая все, что говорила Ирина. Все несовершенства, замеченные ею, полностью обнаруживал в своих рисунках и принимался в бессчетный раз их переделывать.
Седельников посещал Андрея реже. И лишь на несколько минут. День первого секретаря обкома всегда был перегружен сверх предела. Седельников не высказывал никаких замечаний, только восторгался, хвалил и спрашивал: не пора ли назначить точную дату открытия выставки? Организационных забот будет много.
Андрей ему отвечал без тени иронии:
"Назначить дату открытия выставки можно только тогда, когда Ирина скажет - можно".
Постепенно он покорился ее уму и вкусу. Остался как художник самим собой, со своим видением мира и с собственной органичной манерой письма, а вот взгляд на все это как бы со стороны он заимствовал у Ирины.