Председатель Автоном сидел за столом бритый, в белой зефировой рубашке и при «гаврилке» — галстуке с навечно завязанным узлом. Есть такие лица у блондинов, которые как бы всегда загорелые, как бы только с юга — зимой и летом малость подкопченные по румянцу. Лицо у Автонома мускулистое, продолговатое, на лбу, с детства сморщенном, челочка несерьезная, волосики желтые. И вся голова подстрижена коротко, высоко, под полный «бокс». На шее загар еще больше, и не загар уже, а как бы вековая патина, будто на статуе уличной. Правый глаз постоянно прищурен, взгляд вследствие этого подозрительный, веко над глазом иногда подергивается. На председателе синие комсоставские галифе, сапоги тонкого хрома, единственные такие в деревне. Даже уполномоченный Супонькин обут в брезентовые, защитного цвета сапожки с разлохмаченными протертостями там, где одна нога другой при ходьбе касается.
Если председатель Голубев Автоном представлял собой тип разухабистого, к тому же помеченного войной, открытого русского мужика, любившего прихвастнуть, приударить за женщиной, а в прежние, допредседательские, времена схватиться в драчке у сельпо или в престольный праздник повести мужское население деревни на соседнюю Гусиху, чтобы там бой трескучий, с проломами костей, учинить, а после самому же и улаживать неприятности при помощи тяжелого послепраздничного толковища в доме раненого, то молчаливый, подозрительный Супонькин, наделенный не властью, а как бы ее видимостью и если не огнестрельным оружием, то, во всяком случае, футляром из-под него, кобурой кирзовой, шершавой, внутри которой поди узнай что в действительности содержится, — тонкогубый этот Супонькин был мрачен, высокомерен, сидел, жуя подаваемое брезгливо, но беспрерывно жуя.
Одет он был в теплый шерстяной китель и, что удивительно, за все время сидения в гостях у Таракановой не снял с головы плоской военной фуражки с розовым, полинялым околышем. Иногда он как бы в забытьи подносил руку к козырьку, поднимал над лысиной фураньку, но, передумав, опускал на прежнее место.
Лицо у Супонькина было круглое, мелковатое, нос маленький, брезгливый. Чертам его не хватало жесткости, мужественности, и Супонькин восполнял эти штрихи, наливая свой серенький каменный взгляд беспричинной ненавистью ко всем и каждому. Пьянел он в ноги, то есть лицо оставалось железобетонным, безразличным, взгляд все таким же ненавистным, язык молчаливым. Зато уж ноги наливались свинцом, мертвечиной. И если к концу гулянья Супонькин с независимым видом подымался с табуретки, то тут же и падал: ноги его подкашивались, как подломленные; все так же молча и независимо глядя на окружающих, валился он головой вперед, на лету засыпая мертвым сном.
Хозяйка дома — Олимпиада Тараканова — сидела у стола спиной к светлому окошку, заслоняла солнечные лучи, прятала в тени свое некстати полневшее красивое «барское» лицо и тело, куталась в шаль оренбургскую белую, как в небесное облако.
И председателя, и Супонькина усадила Олимпиада напротив себя. А возле нее, склоняясь ветхой бороденкой то к столу, то к коленям хозяйки, раскачивался бывший «заводчик» Бутылкин Яков Иванович, подаривший Олимпиаде еще в военные годы колечко не простое — золотое, с глазком бирюзовым. Тараканова не гнала старика Бутылкина от себя. Сережек бирюзовых дожидалась. Чтобы, так сказать, полный комплект составился. А старик медлил, тянул с этим делом… Словно чуял разлуку с мадамой неминучую, которая после выдачи сережек неотвратимо наступить могла.
В избе у Таракановых не было маленьких детей. И домашних животных, в смысле кошек и собак, не наблюдалось. Все здесь было сугубо взрослым. Как фильм, на который до шестнадцати лет не пропускали. Других женщин, кроме хозяйки и ее дочки, тоже не водилось. В углу комнаты, где у хозяйки был отзанавешен от посторонних глаз большой кованый сундук с добром, сидел и сидя спал кто-то незримый: из-под занавески высовывался только один кирзовый сапог. Характерно, что сморившегося гостя не положили, скажем, на широкую, никелированную хозяйкину кровать, а усадили на сундук сиднем. Умеешь пить — умей, мол, и спать в любом положении.
Учитель поздоровался, сняв на мгновение синие очки, и сделал нечаянно широкий жест рукой, державшей те самые очки. Получилось довольно развязно, нехарактерно для учителя. Но в то же время жест этот многие сочли добродушным, объявляющим, что-де местный интеллигент не прочь повеселиться со всеми наравне. И это явилось упущением Павлушиного отца. Потому что Бутылкин Яков Иванович сразу и по плечу учителя хлопнул своей рукой, вымазанной в селедке. А Супонькин фураньку приподнял, показав новому гостю как нечто сокровенное свою бледную лысину.
— С победой тебя, Ляксеич! — полез целоваться дедуля Яков Иванович, но Голубев Автоном поспешно старика за подол рубахи перехватил, осаживать начал, как коня.
— С праздником вас… — Учитель прихлопнул глаза очками.