«Здравствуй, дорогой Алексей! Теперь, когда мы расстались, позволь называть тебя просто по имени. Не виделись мы целую вечность. В памяти моей, как ни странно, остался ты не учителем в белой с галстуком рубашке, а солдатом: небритым, нестираным, страшным. В глазах — ужас. Ты вырвался тогда из плена и все не верил, что можно жить дальше. Потом, через несколько дней, ты ушел опять… И мне показалось, что — навсегда. Собственно, так и получилось. Теперь, если и встретимся когда, все будет не так, а как бы из другой жизни. Кто виноват? — часто спрашиваю теперь себя. Кто виноват, что я потеряла прежнюю семью, а главное — сына?
Теперь принято спихивать все на войну. Однако и на войне многие устояли. Любви у нас не было… Вот в чем дело. Той самой, единственной, которая в огне не горит и в воде не тонет. Не обижайся, но ведь так оно и есть. Меня очаровал твой умный голос. Там, на Севере, где я в школу ходила, твое появление было равносильно чуду, знамению. Ты сразу же сразил меня, на колени перед собой поставил. А любовь — поднимает. С колен, от земли — ввысь. Любовь всегда от добра сердечного, а я лишь восхищалась тобой, благоговела перед твоей начитанностью, знаниями, перед внешностью твоей благоговела. Ослепил ты меня, короче говоря. А для любви открытые глаза необходимо иметь. И сердце открытое. И еще… Ты ни разу не вызвал во мне чувства сострадания, ни разу я тебя не пожалела, понимаешь? Такой ты всегда сильный, самостоятельный, уверенный в себе был. Даже когда последний раз виделись, не пожалела. Потому что сквозь копоть военную сверкала твоя неистребимая выправка духовная. Ювелирный блеск в словах, в жестах, в осанке, а главное — в мыслях. Вот и не состоялось. А женщине, помимо всего прочего, и пожалеть ближнего своего хочется… Материнского в нас хоть отбавляй. Спасать кого-то постоянно своей любовью. В этом миссия наша женская. Сам учил, помнишь? Только поняла я это самостоятельно.
И все же благодарной тебе я останусь навсегда. И прежде всего за то, что научил меня строже мыслить, проникать глубже в суть жизненную, не суетиться лишний раз попусту, за то, что много небабьего в душе моей посеял… Но самое главное — за Павлушу тебе благодарна! Сын у меня. Живой. Мой! И ведь ты его от меня никакими запретами не отдалишь. Я еще потерплю маленько. Твоя просьба для меня — закон. Потому что она якобы на пользу Павлушиной судьбе. Пусть так. Тебе виднее. Ты — мудрый. Если хочешь, я сама попрошу мальчика, чтобы он пока не приезжал ко мне и только учился, учился… Как будто счастье не в радости материнские глаза перед собой опять видеть, а лишь в учебе, в глубинах знаний, в этом песке сыпучем, который всех нас в итоге с землей сровняет. Извини за мрачные мысли. Словом, терпела я много и еще потерплю. Пусть. Но одно ты должен сделать незамедлительно — это сказать мальчику, что я жива и люблю его! Люблю и живу им!
У меня есть человек, муж, которого я могу жалеть, спасать, любить, наконец. Ты знаешь нашу историю по предыдущему письму. Расскажи, если захочешь, сыну… Все! Миша не дал мне умереть в блокаду. Я уже глаза закрыла. Но пришел он, словно ангел-хранитель прилетел. И прогнал смерть. Теперь он сам тяжело болен. У него туберкулез. И — протез вместо ноги. И мы с ним одинаковы в своих горестях и радостях. Мы с ним страдали вместе, на пару… Это спаяло. И я как бы все время отдыхаю теперь душой. С ним. Но порой ощущаю призрачность всего, что имею. Не покидает меня печаль, боль моя незатухающая — Павлуша, сынок! Растет он без меня и скоро взрослым сделается. С обидой в сердце растет. На маму свою. Так с этой обидой и в жизнь уйдет. За что мне такое? Объясни ты ему, Алешенька, все. Ты ведь честный человек. Оправдай меня. И дозволь написать ему. Вот сейчас эти строчки возьми и передай ему от меня!
Пашенька, радость моя! Люблю тебя и всегда зову к себе, ожидаю! Учись, конечно. Папу слушайся. И приезжай… когда-нибудь, когда все наладится. Целую тебя, родименький! Твоя мама».
Глава четырнадцатая. Сульфидин
После новогодних шумливых денечков поселилась в Павлушином сердце радость. Вместе с письмом, полученным от матери. В котором она в любви объяснялась, а главное — звала к себе в Ленинград. Жить стало как бы просторней. Письмо сулило непредугадываемые встречи, события.
Павлуша охотнее учился, работал по дому, словом, жил вдохновеннее: читал, писал стихи, катался на лыжах — страстно, с упоением. Лыжи он просто обожал. С ними открылась ему удивительная возможность — вихрем проноситься над непроходимыми прежде местами: над болотной трясиной, оврагами, пнями, над канавами и прочими препятствиями бесснежного времени года. Забирался он теперь в отдаленные, глухие углы района, незаметно выбегал на пространства, доселе не посещаемые, и однажды выскочил по незначительной речушке, впадавшей в Меру, прямо на улицу Александровской фабрички, той, что неизменно подавала гудок, по которому жители округи сверяли время на часах.