— Это он из-за меня, Гавриловна! Не верь ни одному слову его. Чаво ты боисся, Герасим? Ну пожила я, попила-поела вкусно. И помирать впору. И добро бы так. Ан нет же! — Старуха откинула с ног одеяло, засуетилась, засучила ногами. — Ан нет же! Гавриловна, тапки мое посунь… Посунь к ногам, тебе говорю! Так вот же, гляи-кось! И не подумаю помирать. Я тебе «барыню» сейчас сдроблю, сынок… И-ех! — И пушистая, в ночной рубашке до пят, с огненным румянцем на мясистых еще, хотя и морщинистых щечках, пошла бабка в пляс, затопала ногами на сына, а потом повалилась с тоненьким смехом на Гавриловну.
Схватив болящую в теплые, еще крепкие объятия, Гавриловна легко приподняла подружку и бережно положила на кровать, крякнув при этом, как заправский грузчик.
В Гавриловне Орлов еще в первые мгновения узнал ту, обметавшую крылечко старушку, с которой заговорил при входе в городок.
— Познакомься, мать. Это, гыхм, товарищ Орлов… Генерал.
— Батюшки-светы! — запричитала мамаша Герасима, а Гавриловна, запихав под платок выбившиеся седые пряди, туго стянула под подбородком ситцевые концы.
— А я, поди-ко, знаю твово генерала, Гараська, — повела плечом Гавриловна. — Знакомые мы с ним. Али не так, гражданин генерал?
— Так, Гавриловна, так. Ночевать пустишь, не раздумала?
— Тобя не пусти…
— Да батюшки… Да откуль теперь енералы? Да что же он — царской, поди, енерал-то? Откуль ты его, Герасим, спроворил? Да молодой-то, молодой… Да рази таки енералы бывают?
— Ну чего испугалась-то, мать? Не скачи, говорю, гыхм! С кровати навернесси…
— Да откуль ты яво… Ты-то откуль с ним спознамши, Гавриловна?
— Постоялец мой. Вот откуль. И не крутись, и то прав сын-то твой. Веретеном одеялку-то ссучила… Болеешь, так болей. Осторожней. Без ягозенья. А то как бы сын-от твой, Гараська, не передумал… Наглядится на твои пляски — и давай бог ноги! Уйдет в Москву. Мы тут с ей, — обратилась Гавриловна к мужчинам, — по наперстку глонули. Травки, зверобою. От гнету в сосудах… Страшно, сыночки… Война. Неужто немец придет, не споткнется где на дороге? Зачем он тута нужон? Все бы убивать, изводить друг друга… А за что? Почему? Так-то т
— Ладно, Бочкин, пошли, уходим. Ждут нас…
— Да куды ж вы?! — запела мать Герасима, сверкая ошалелыми глазками и в общем-то живя, а не умирая.
— Я, мать, гыхм, недолго… Ожидай. Один я на весь город. Блюститель.
Мужчины, как по команде, согнулись перед низкой дверной притолокой, Орлов, не разгибаясь, сказал: «До свидания!» Вышли во двор.
Орлов подхватил Бочкина под локоть. Так они и пошли во мраке — длинные, в чем-то одинаковые и такие различные: один — пружинистый, тренированный, несший себя играючи по белу свету; другой — вихляющийся, слабый, колотящийся об Орлова.
— Так говоришь, умирает матушка?
— Как видите, гыхм…
— Не шибко-то умирает.
— Эт-то она, гыхм, с перепугу. Увидела вас и зачесалась…
— Занятные старушки… — задумчиво произнес Орлов, ступив в воду чуть ли не по колено.
— Держитесь за мной, товарищ, гыхм, Орлов… Тут колея раздолбана.
Наконец вышли на какой-то огород или сад. В ограде нашли лазейку. И только Орлов сделал шаг по огороду — на грудь ему легли мощные грязные лапы тяжелой собаки. Пасть раскрылась у самого носа «генерала». Из утробы животного пахнуло тухлятиной. Собака молчала.
— Цыган, Цыган! — позвал Герасим.
Собака переметнулась к Бочкину, затем, низко, басом заскулив, грузными, звучными скачками понеслась в глубь сада, где и забрехала хрипло, с надрывом, должно быть уже возле дома.
— Кого это бог несет? — спросили женским голосом.
— Свои покеда… — ответил Герасим.
— Ты это, Бочкин? Заждались… Кыш, Цыган! Место! Ходите сюда…
На ощупь, держась тихого голоса женщины, поднялись на крыльцо. Вошли в дом. В большой комнате мерцала на столе тщедушная коптилочка, дававшая не свет, а как бы мираж, сон, бред свечения…
Женщина ушла за перегородку. С кем-то пошепталась. Чем-то поскрипела. Затем вернулась — маленькая, легонькая. Взяла Орлова за руку и, как первоклашка, повела дядю куда-то в дебри помещения.
За второй перегородкой, слепая, без окон, возникла комнатка, ярко освещенная двумя керосиновыми лампами. Вдоль стен — лавки. Посередине — стол. Чем-то помещение напоминало келью Слюсарева. В довершение сходства на столе пыхтел самовар. Правда, не белый, как в монастыре, а красной меди. Начищенный до лунного сияния.
Народу — пять мужчин и одна девушка. Лена!
Девушка неумело притворялась, что не знает Орлова. Сидела серьезная, смотрела прямо перед собой на стенку, где висел портрет Ворошилова.
На лице Орлова за день, проведенный в городке, выросла заметная щетина. Обозначились усы. И в этой щетине при взгляде на Лену вспыхнула, заиграла вдруг белозубая улыбка.