— Ты, Венечка, поезжай теперь к себе, в Ленинград. Пора тебе новую жизнь начинать. Потому что страничка перевернулась. Ветром ледяным подуло с Арктики… Страничка и перевернулась. Денег тебе на дорогу дать? Взаймы, дурачок?
— У меня есть деньги.
— Знаю. Я ведь так предложила. Из вежливости. Когда я в порту была… ну, с лекцией — я ведь сразу не уехала, а долго еще за тобой наблюдала, Венечка, со стороны. Целых полчаса наблюдала, разглядывала вас тайком. Когда вы там муку разгружали, ночью. Скажи, пожалуйста, а почему вы бегали как ненормальные? С мешком на плече?
— Так принято.
— А мне показалось, что вы с ума сошли.
И тут я про «кометный» билет вспомнил, до города Николаевска-на-Амуре. Про картонный прямоугольник, который у меня в кармане лежал и, постепенно как бы раскаляясь, начинал прожигать мне одно местечко, где, по непроверенным данным, у человека находится совесть.
«Эх, Путятин, — шепнул я себе. — Втихаря смыться надумал. Как раз в тот момент, когда Юлия одна осталась. А разве она при жизни Непомилуева не была одна? — вступил я сам с собою в противоречия. — Не тебе судить, Путятин. Можно жить врозь, на противоположных полюсах Земли, на различных вовсе планетах, — и оставаться вместе, вдвоем. Всегда вдвоем, слитно. И все же сказать ей сейчас про билет, взятый заранее, — жестоко».
— Поезжай, Венечка. В себя я уже пришла. Адрес твой у меня есть. Если умру — Евгения Клифт оповестит.
— Мне что… остаться? — пытаюсь сообразить, куда Юлия гнет. — Я в гостинице поживу. Может, пригожусь, ну там… по хозяйству, туда-сюда.
— Не валяй дурака, Путятин! — впервые повысила голос Юлия, все еще управляя собой, не срываясь на вызревающий в груди крик, который я все равно бы ей простил, и не только я. — Ты что же, Путятин, неграмотный? В телеграмме что сказано?! «Тело покойного!» Русским языком сказано! Так что… беги отсюда, Путятин, пока цел. Ты ведь не хочешь замерзнуть возле меня, как… как Гера! Его Герой звали… представляете?! — Тут голова Юлии скользнула меж двух подушек, ушла будто в снег рыхлый, из глубины которого не вдруг, но как бы по размышлении донеслось жалобное поскуливание.
Вспоминается ощущение сосущей сердце тревоги, тоски, нуды нудной, когда поезд рассекает уже окраины Москвы, одна за другой отскакивают назад пригородные платформы с людьми, ждущими электричку, вот-вот наступит конец изнурительному пути, конец состоянию затиснутости, скованности, томлению затекшего, измятого, отбитого, изнывающего тела, еще немного, еще пара минут, еще, еще и… еще! Ну когда же, черт побери?!
Самое время начинать мысленно прощаться с попутчиками, заглядывая им последний раз в глаза, наговорить им кучу сдержанных, мужских нежностей… Но почему-то все как бы отвернулись друг от друга, видать, и всех остальных пронизало это инквизиторски нещадное ожидание финиша, это нескончаемое «еще», «чуть-чуть», «вот-вот». Люди насторожились, как перед остановкой сердца, как перед выигрышем пяти тысяч в «Спортлото», как перед вынесением приговора, после которого вам предстоит овладеть не какими-то несметными богатствами, а всего лишь — самим собой. Потом, через какие-то мгновения, оцепенение, эпидемией охватившее попутчиков, непременно отпустит, отхлынет, и все хотя бы бегло начнут кивать друг другу, жать взмокшие от нетерпения ладони, а то и — целовать друг друга, как жильцы огромной коммуналки, наконец-то расселяемые по отдельным квартирам.
И все же ритуал прощания получился не таким развязно-благодушным, как можно было ожидать. Сказывалась потеря «на дистанции» старика Чаусова. Все отлично понимали, что лесник, или кто он там у себя в тайге (шишкобой, зверолов?), виновен в случившемся с ним исключительно сам: бегал, сновал, мельтешил, дергался, пучило его или еще как маяло, во всяком случае — добегался. Понимали, и все же ощущение всеобщей неловкости плавало в умах пассажиров и в какой-то мере язвило эти умы. И впрямь нелепо: на «дистанцию» вышли вшестером, а к финишу пришло пятеро. Успокаивало, что в Москве на перроне не надо будет никому объяснять, куда подевался этот хотя и славный, однако беспокойный старикашка.
Прощались сдержанно. Макароныч-Фиготин, загнав в сетку, будто стаю ручных попугайчиков, взлохмаченные «дюдики», невесело пошутил, подавая руку всем по очереди:
— Извинитие за компанию! Извините за компанию…
Юмора в его словах, как, впрочем, и печали, никто не ощутил, так как никто ничего не понял, некогда было смекать: за что и почему нужно было извинять Макароныча?