На третью ночь она отправила его домой.
— Иди, — сказала она. — Вернешься в другой раз. А теперь иди.
Он оставил ей все, что было у него в суме.
По правде сказать, сначала она отказывалась, но уговорить ее оказалось легко, и она взяла все.
Брат Топес вернулся в монастырь к вечеру следующего дня.
Увидев его, падре Кирку перекрестился.
— Во имя отца и сына и святого духа, что с вами, брат Цуанне? Вы состарились на сто лет, можно подумать, что вы в аду побывали.
— Да, в аду, — ответил несчастный едва слышным голосом. — На меня напали разбойники, обобрали и избили.
Падре Кирку, по обыкновению полупьяный, упал на колени и стал громко проклинать людскую испорченность. Потом поднялся, цепляясь за стенку, и спросил:
— А лошадь? Ее тоже отняли?
— Нет, лошадь цела. Я вернул ее хозяину.
— Ну, что же, несчастный, придется вам поехать еще раз. Поезжайте. Когда люди узнают, что в вашем лице разбойники ограбили самого Иисуса Христа, они подадут вам вдвое больше.
Падре Топес, у которого и так кровинки в лице не было, побледнел еще больше и задрожал.
— Отец настоятель, — молил он, сложив руки, — не надо, не посылайте меня! На меня опять нападут. Я боюсь. Сжальтесь надо мной, пошлите кого-нибудь другого.
— Другому не поверят, скажут еще, что мы на этом деле нажиться хотим. Идите вы, брат Цуанне. Ваше постаревшее лицо, ваши испуганные глаза заставят людей расщедриться.
Напрасно просил и умолял бедный монах не посылать его снова. Падре Кирку знал, что говорил, и не собирался отказываться от удачной мысли. Брат Топес только выговорил себе неделю отдыха.
Это была неделя страшных мучений.
Вокруг позеленевших от сырости и поросших мхом стен монастыря сияла и благоухала горная весна. В роще цвели душистые фиалки и весело стрекотали сороки. Под теплым весенним ветром трепетала яркая зеленая травка.
Брат Топес жил как в бреду. Его жгли раскаяние и желание. Воспоминание о той женщине не давало ему покоя. А они еще хотят, чтобы он поехал туда снова. Нет, лучше умереть. Ведь, согласившись, он неизбежно вернется на путь греха. А он не хотел больше грешить. Он хотел запереться в этом монастыре на сто, на двести лет, или укрыться в пещере, или стоять на утесе или на столпе, как святой Симон, — в общем, где угодно, как угодно, но искупить свои грехи и грехи отца.
Однако к концу недели он почувствовал себя спокойнее и собрался в дорогу. Его поддерживала смутная надежда на то, что всеблагой бог не оставит его своей милостью.
Как и в тот раз, над густыми кронами деревьев простирался серебристый утренний небосвод, а в свежем воздухе стоял пряный запах фиалок и ландышей.
Но как только падре Топес вдохнул аромат цветов, его сразу же охватило волнение: такой же запах исходил от тела той женщины! И сердце его начало понемногу сжиматься, сжиматься и сделалось наконец крошечным, как ягодка остролиста. Смертельная тоска овладела им.
Спустившись с горы, он, как и в тот раз, остановился ручья под тем же развесистым падубом. В деревушке было тихо. Слабый отсвет занимавшейся зари чуть окрасил крыши.
Из ближайшего дома, как и тогда, вышла та же девушка с синими глазами и ярким ртом и подошла к ручью набрать воды. Увидев монашка, она приветливо улыбнулась ему и сказала ласково, как ребенку:
— Так на вас напали разбойники? Ах, какие нехорошие они люди! Они непременно попадут в ад.
Монашек ничего не ответил. Он только смотрел на нее безумными глазами. Ах, боже, боже, всекарающий и всемилостивый боже, как она была похожа на
Студент и сборщик вереска
(Перевод Е. Менжинской)
Стоял октябрь.
Облокотившись о каменную ограду виноградинка, или, вернее, полулежа на ней, студент и журналист Ликсия смотрел на суровый безрадостный пейзаж, воспоминание о котором столько раз вызывало у него приступы мучительной ностальгии.
Перед его глазами лежала поросшая вереском равнина. Среди темной зелени желтела широкая, изрытая ухабами дорога, там и сям возвышались красноватые скалы, покрытые ржавыми пятнами мха. Над темно-зеленым полем вереска, уходящим вдаль до самого горизонта, светлое пепельно-голубое небо казалось еще бледнее.
Мертвую тишину, нависшую над равниной, нарушал лишь растворявшийся в высоте голос жаворонка, а в бездонной глубине неба стыло одинокое облако — белое и легкое, как перышко. Казалось, к нему была обращена тоскующая песня жаворонка и облако прервало свой одинокий полет, чтобы выслушать эту тихую жалобу.