– A demain,[229]
– промолвила Домино, чуть запыхавшаяся – но нимало не смущенная. – Завтра ночью.– Звезды.
– Посчитай их.
– Сочту все до единой, мать их за ногу.
– О'кей.
На следующую ночь и каждую ночь после того на протяжении семи месяцев они лежали на бедуинском ковре в башне без крыши и глядели на черную, словно кошка, небо. Звезд они насчитали немного. С другой стороны – на случай, ежели кто-то склонен к поспешным выводам, – плотских яблочек оборвали тоже не то чтобы уйму – во всяком случае, в том, что касается традиционного полового сношения. Каждую ночь в комнате на вершине башни происходило нечто более бессобытийное и одновременно более удивительное, нежели тривиальное соитие или астрономические подсчеты. И нет, это не типографская опечатка: все это и впрямь продолжалось семь месяцев.
В первую ночь, когда они встретились в башне и улеглись на ковер (Свиттерс так и не отважился испытания ради коснуться этого пола ногой), любуясь луной – словно смазанной хорошенько курдским стрелком – и показывая друг другу на спутники, что носились туда-сюда от одного края неба до другого, точно водомерки по коровьему ручью, Домино призналась, почти не смущаясь и совершенно не стыдясь, что «здорово в него врезалась». Свиттерс, лингвист до мозга костей, уже собирался поправить ей английский, когда ему пришло в голову, что увлечение таким, как он, пожалуй, и впрямь ближе к понятию «врезаться», нежели «втюриться».
Он напомнил ей – как когда-то она напомнила ему, – что в первое же мгновение их встречи он выпалил, что ее любит. Ныне же (уверял он) ему нечего добавить к этому заявлению – и убавить тоже нечего. По всей вероятности, на тот момент он и впрямь был, согласно вердикту, «совсем чумовым», но улучшилось с тех пор его состояние или нет – не в его власти судить. Однако –
– Возможно, тут я была не права, – признала Домино. – Ты – сложный человек, но сложный – в счастливом смысле Ты умудряешься чувствовать себя как дома в мировой неразберихе, ты каким-то образом уживаешься с хаосом, а не пытаешься его умерить и не становишься его жертвой. Для тебя это все – часть игры, а играешь ты с азартом. В этом отношении ты, пожалуй, достиг более высокого уровня гармонии, нежели… м-м-м…
И хотя заставить ее умолкнуть не было единственной или даже главной целью Свиттерса, он поцеловал ее прежде, чем она успела развить его характеристику далее. Он поцеловал ее крепким – и нежным, и долгим, и глубоким, и мечтательным, и настойчивым поцелуем, – и она ответила. В каком-то смысле поцелуи Домино были отчасти похожи на Сюзины – жадные и застенчивые, безрассудные и неуверенные, однако ощущалась в них (или непосредственно за ними) некая сила, некая весомость, благодаря которой Свиттерс чувствовал, что этот незамысловатый, чудаковатый акт лобызания каким-то непостижимым образом поддерживается и связан с каждой из «Десяти Тысяч Вещей» (пользуясь выражением Бобби-Кейсовых стариков-китайцев. Действительно, в определенном смысле поцелуй – это вещь, а не только действие, и поцелуй Домино, неопытный в том, что касается исполнения, но умудренный в основе своей, напрашивался на сравнение со свежей весенней порослью на вековом дереве или (невзирая на неприязнь Свиттерса к домашнему зверью) со щенком с родословной. Более того, будучи вещью в себе и проекцией себя самого, ее поцелуй, безусловно, как конкретизированное выражение эмоционального состояния вовсе не обязательно являлся прелюдией к иного рода деятельности – передней кромкой насущной биологической потребности. И это Свиттерсу нравилось: его самодостаточная, сконцентрированная