В тени волосы Домино казались темно-каштановыми; а на солнце тут и там в прядях вспыхивал рыжий проблеск, точно следы когтей на дорогой мебели кленового дерева. Она носила их распущенными, средней длины, и волосы колыхались туда-сюда, наполовину закрывая то одну, то другую пухлую щеку. Нет, толстыми эти щеки не назвал бы никто, но под каждой вполне мог бы скрываться епископский мячик для гольфа – и еще парочка облаток для причастия в придачу. Ее груди и ягодицы тоже радовали округлостью, но Свиттерс этого не заметил. Он бы на Библии поклялся, что не заметил, – и точка. С какой стати ему это замечать? Перед ним – монахиня средних лет.
– Ну, привет, – весело промолвила она. – Вы, похоже, наконец пошли на поправку.
– Держу пари, только благодаря вам.
– Благодарите Господа, не меня.
– Как скажете. Возможно, так я и сделаю. Но я глубоко сомневаюсь, что какое бы то ни было всемогущее божество, достойное этого имени, просияет от счастья, если я вздумаю изливать свои чувства, или заворчит, если я воздержусь.
К вящему его изумлению, монахиня кивнула в знак согласия.
– Подозреваю, что вы правы.
– А вам не кажется, что глупость несусветная – верить, будто Господь, воплощенное совершенство и мудрость, может настолько раздуваться от мелкого человеческого тщеславия и ждать, чтобы мы пели ему дифирамбы при каждом удобном случае, а по воскресеньям так даже дважды?
Монахиня улыбнулась.
– Вы доехали на инвалидном кресле в самое сердце сирийской пустыни только для того, чтобы вести теологический спор, мистер?…
– Свиттерс, – откликнулся он, не присовокупляя своего обычного трепа. – И нет, конечно же, нет. Со всей определенностью нет.
Монахиня положила руку ему на лоб – мягко, но властно.
– Разумеется, нам необходимо выяснить, зачем – и как именно – вы сюда добрались, но мне бы не хотелось вас допрашивать до тех пор, пока вы не окрепнете, так что…
– О, спасибо, тысячу раз спасибо! Умоляю, не надо допросов! Я застрахован только от пожара и грабежа.
Если монахиня и уловила легкомысленную нотку, она предпочла не обратить на нее внимания.
– Вы должны совсем поправиться, чтобы мы могли отослать вас обратно. Лихорадка спала, – она убрала руку, и Свиттерс испытал что-то очень похожее на разочарование, – но вид у вас – la tete comme une pasteque,[170]
как говорят у нас во Франции.– А разве вы не американка?
– Нет-нет. Я – француженка. Француженка эльзасского происхождения, потому в монументальном галльском носе мне отказано.
– Но…
– Когда мне было четыре, мы переехали в Филадельфию: отцу поручили заведовать знаменитой коллекцией французской живописи в частном музее. Последующие двенадцать лет я прожила в США и здорово американизировалась, как это у детей водится, и хотя с тех пор в Америку не возвращалась, я прикладывала немало усилий, чтобы мой английский не деградировал – еще не хватало изъясняться как Жак Кусто,[171]
описывающий «ошень красивий креатюры в глюбина окияна».Монахиня расхохоталась, и, хотя смешок болью отозвался в животе, Свиттерс, неожиданно для себя самого, прыснул с нею вместе.
– Значит, вы – fille[172]
из Филли. А зовут-то вас как?Последовала пауза. Весьма долгая. В силу непонятной причины монахиня обдумывала вопрос со всех сторон, так, словно готового или определенного ответа у нее не было.
– Здесь меня называют Домино, – наконец сказала она. – Если официально, то
– Сочту за честь называть вас сестрой, сестра. – И, вспомнив про Сюзи, Свиттерс добавил: – Судьба тщится компенсировать мне родительскую некомпетентность в цеху производства сестер, снабжая меня нежнейшими и прелестнейшими суррогатными сестренками.
– С вашей стороны очень мило так говорить, мистер Свиттерс, но я полагаю, вы не надеетесь меня умаслить и продлить свое здесь пребывание. Вам в самом деле придется уехать, как только вы достаточно окрепнете, чтобы тронуться в путь.
Свиттерс провел ладонью по лицу. Пальцы уколола недельная щетина. «Я небось похож на тапочек вервольфа», – подумал он.
– С трудом верю, что та, чьи годы формирования личности прошли в Граде Братской Любви, может столь бессердечно стремиться вытурить меня в суровую глушь.
– Да, но не стоит воспринимать это как выпад против вас лично. Или ставить под сомнение наше христианское милосердие. Видите ли… нет, конечно, не видите, потому что оглядеться по сторонам у вас возможности не было, но Пахомианский орден сам по себе – настоящий Эдем в миниатюре. Но это – Эдем только для Ев. Боюсь, вторжения даже одного-единственного Адама мы допустить никак не можем. – И монахиня встала, собираясь уходить.