Трон Соломона, видимо, восхищал современников не только роскошью украшений, но и как сделанная вещь, предмет искусства. Но в описании поэта трон как будто выставлен на аукцион хвастливым богатством нувориша…
А эти снующие всюду, как мыши, евнухи, мышиные интриги перенаселенного сераля, гаремная тюремная духота, вечный хамсин при 50-ти градусах жары. Беспросветный, безрассветный Восток, тясяча вторая ночь с массовыми казнями в качестве «хэппи энда»…
«Свиток Эстер» по отношению к «Мегилат» – провокация, бунт персонажей «Свитка» против персонажей «Мегилат», дрейфующие имена, размытые судьбы. Эстер не Эстер… Скажете: знаем, знаем, наслышаны, Эстер на самом деле Астарта, несимпатичная богиня плодородия, лжи и измен. Но, по Трестману, и Астарта – не Астарта, а девочка Адаса, соблазненная своим дядей Мордехаем и умершая от родов в десятилетнем возрасте. Версия не противоречит ТАНАХу: если можно выдать жену за сестру, то почему бы любовнице не быть одновременно племянницей?
Но что точно противоречит ТАНАХу и «Мегилат», так это великолепно придуманная, подобающая мифу гусеничная метафора и метаморфоза: мертвая девочка, из лона которой вылупляется богиня и царица…
И с Мордехаем нелады. И он не очень Мордехай, но и не совсем Мардук, о котором тоже все давно знают. Скорей собирательное божество темпорального хаоса, которому очень хочется обзавестись временем и именем:
Короче: Мордехай-Мардук воспылал завистью к Адонаю, и не прочь походить в исполняющих его обязанности. В мире не осталось ничего самоочевидного, про что можно сказать, что оно, дескать, само собой разумеется. И существование поэзии не самоочевидно, русской, в том числе, и уж совсем не сама собой разумеется ее классическая традиция. Вполне возможно, что ее ресурсы подходят к концу, а подвоза ждать неоткуда.
Как сказал вещий Остап, когда простодушные граждане полюбопытствовали, – зачем ремонтировать провал? – «чтоб не слишком проваливался».
…Для «Свитка Эстер» Трестману, понадобился «ремонт провала». Еще бы! Ведь он всматривается в самый бездонный провал, в бездну еврейского мифа. А если так, – значит, Пушкин. Кто ж еще? Чтобы выпустить на волю своих «демонов времени» и «бесов пространства», автор «Свитка Эстер» обращается к самому инфернальному стихотворению русской поэзии – пушкинским «Бесам». Пушкинский элегический свиток, – «… воспоминание безмолвно предо мной свой длинный развивает свиток», – превратился в «Свиток Эстер», – до того звучание русского стиха ловко пригнано кфигуре речи «Мегилат»:
Такое чувство, будто в детстве именно этих «бесов» я заучивала на память вместе с пушкинскими. Или вместо?
И только ворон прибился к этой серой стае из другого поэта. Из другого поэта, но не из другой поэзии: русская поэзия всегда была больше, чем русская, ибо у нее врожденная способность усыновлять иноязычие. Так уже более века «усыновлен» Эдгар По. На птичьем дворе русской поэзии эдгаровский «Ворон» давным давно выклевал глаз горьковскому «Буревестнику», и явно обошел в известности и державинско-бродского «Снегиря», и мандельштамовского «Щегла».
Также сноровисто приручил ворона Трестман:
А ворон еще и вор, потому что залетел в Сузы прямиком из мандельштамовского Воронежа, каковой город сам собой распадается на «вора» и «ворона»: «Воронеж-блажь, Воронеж-ворон, нож». (И, кстати, как не припомнить, что чекистские легковушки, перевозившие арестованных, народ нарек «воронками», а грузовики, набитые заключенными – «черными воронами».)