Читаем Свобода – точка отсчета. О жизни, искусстве и о себе полностью

Юрис был латыш, и это не строчка из анкеты, а характеристика. Из национальных черт ему более всего была присуща основательность. Он хотел заниматься очень многим, но везде преуспевать. Когда мы познакомились, Подниекс довольно плохо говорил по-русски и страшно от этого расстраивался: замыкаться в рамках Латвии ему не хотелось, да он просто практично понимал пользу хорошего русского в России. И мы взялись: проводили долгие часы в его радиорубке, где я наговаривал целые бобины стихов — Пушкин, Блок, Есенин, Северянин, которые он заучивал наизусть, избавляясь от акцента, изумляя меня прилежанием и стремительностью достижений. Потом, уже после армии, я часто вздрагивал, когда в компании, в полумраке, в табачном дыму и алкогольных парах, вдруг слышал откуда-то из угла голос: «В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом…» Это Подниекс очаровывал очередную жертву, которых, надо сказать, было очень много — да и не могло не быть: при его выигрышной внешности, очень мужском обаянии, подчеркнутом, даже наигранном, но оттого не менее лестном его рыцарстве.

Со временем стихи, как и вообще русская культура, сделались для Юриса своими. А строчки из одного пушкинского фрагмента стали у нас даже неким паролем:

В голубом небесном полеСветит Веспер золотой —Старый дож плывет в гондолеС догарессой молодой.

Я уехал в Америку в 77-м, а когда началась свобода и прогремел фильм Подниекса «Легко ли быть молодым?», иногда представлял себе, что он приедет с картиной в Нью-Йорк, а я приду в зал и пошлю ему записку с этой самой «догарессой». Но Юрис меня опередил: у меня в Нью-Йорке раздался его звонок из Англии, и вместо «здрасте» он начал читать это: «В голубом небесном поле…» Он все осваивал капитально.

Это не значит, что Подниекс жил расчисленно и четко. Он вполне мог быть спонтанным и непредсказуемым, при его педантизме — даже в мелочах. Помню, мы сидели в пивном баре «Зем озола», «Под дубом», на улице Блауманя. Было великолепное илгуциемское пиво в глиняных кувшинах, какая-то особая курица на дощечках, играла красивая музыка. Всего было вдоволь, кроме денег. И вдруг Подниекс сказал: «У меня есть чужие деньги, которые нужно отдать утром. Но если сейчас заиграют «Грин филдс», то гуляем на них, а до утра попробуем достать». И конечно, мы никуда не ушли, а потом полночи доставали деньги. Силовое поле Подниекса проявилось наглядно: сразу после его слов, будто только ждали сигнала, заиграли «Грин филдс».

Эта музыка, как и стихи про догарессу, так и будет всегда связана для меня с Юрисом. Все это мы вспоминали, когда встретились после перерыва в тринадцать лет в Риге и на «рендровере» с Сашей Демченко за рулем поехали на руины империи. Так мы назвали эту акцию, хотя в то время, весной 90-го года, империя еще только шаталась. Но мы пили шампанское на месте своей бывшей воинской части. Вместо клуба, где в радиорубке мы устраивали тайные гулянки с учительницами из подшефной школы, был пустырь. И вообще все выглядело примитивной символикой: съехались из разных полушарий выпить на развалинах милитаризма, в преддверии независимой Латвии.

У Подниекса к краху империи было сложное отношение. Не к отделению Прибалтики, разумеется: к этому он относился однозначно. Но вот сама идея распада его, по-моему, смущала. Настораживало разложение мозаики на отдельные кусочки, тусклые и невнятные по отдельности. Он вообще всем своим нутром, всем творческим существом был за единство, против атомизации. Может быть, в этом сказывалась его принадлежность к народу, чей любимый вид искусства — хоровое пение.

По фильмам Подниекса хорошо видно, что он обладал редчайшим для художника конца XX века чутьем и любовью к поэзии толпы. Я не видал более сочувственного и одухотворенного показа человеческой массы, чем в картине «Мы». Или в фильме о Празднике песни, который Юрис показывал на видеокассете у меня дома в Нью-Йорке. Лицо толпы ярко и поэтично. Это, в известной степени, атавизм, а в контексте современной культуры, ориентированной исключительно на самостоятельную, обособленную личность, — прямо-таки вызов. Подниекс видит просвет как раз в хаотическом движении массы, в здравом инстинкте сообщества. Он словно сомневается в стойкости и достоинстве каждого отдельного человека, словно возлагает надежды на интеграцию, говоря по-русски — на соборность. Ведь «в настоящей трагедии (как сказал Бродский) гибнет не герой — гибнет хор». Что касается ума и мудрости, можно надеяться на то, что, независимо от состава, масса обладает неким среднестатистическим здравым смыслом. Нельзя не восхититься мастерством и изобретательностью, с которыми в кино Подниекса доказывается этот тезис. Лицо толпы не менее ярко и поэтично, чем лицо человека. Как раз когда камера останавливается на конкретном лице, видишь, как в пьесах классицистов: Лицемерие, Алчность, Хитрость, Жестокость, Глупость, Глупость, Глупость… А те же люди вместе — всего лишь растерянны и нелепы.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже