Изгнанник есть путешественник, достигший логического предела. Особость русского путешествия на всем протяжении жанра обнаруживается сразу: всегда видеть то, что хочется, а хочется видеть — родину. Цензура ли виновата, но чужая страна — всегда аллегория, метафора своей, будь то европейские «Письма» Карамзина или американские «Круглые сутки нон-стоп» Аксенова. В этом смысле Нью-Йорк обескураживает: кроме размаха и хаоса, сопоставить его в русском опыте не с чем.
Не в оправдание, а в сопряжение: удивительным образом и у самих американцев, по сути, нет литературной парадигмы Нью-Йорка — город возникает по кускам, так слепые описывают слона. Для целого нужна передышка, чтоб натурщик посидел тихо. Нью-Йорк текуч, стремителен, изменчив, его не уложить на бумагу.
Еще: в Америке нет и никогда не было центра, Парижа. В ее литературе не могло быть вопля: «В Москву! В Москву!»
Конечно, Нью-Йорк воспет: есть «Мост» Харта Крейна, стихи Джона О’Хары, проза Сэлинджера, Дональда Бартельми, Тома Вулфа, эссе Скотта Фицджеральда, но в общем оскорбительно мало — оскорбительно то ли для города, то ли, скорее, для пишущих. Может быть, лучше других осознал Нью-Йорк О. Генри. Город у него оборачивается грандиозной изнанкой: по пушкинскому слову, «охота видеть его на судне», и тут-то ясно, что «он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе». Нью-Йорк у О. Генри — неразрывный великоничтожный образ. И таков в Нью-Йорке человек.
Хорошо помню, как увидел город впервые, из аэропорта Кеннеди попав в бруклинский отель «Сент-Джордж», глядящий через Ист-Ривер на Манхэттен. Был январский вечер, и в маленьком окошке номера на верхнем этаже стояло нечто неподвластное глазу и уму. Я стоял, всматриваясь в этот застывший залп, сын таращил круглые глаза, жена плакала, непонятно было, зачем мы здесь.
Я и сейчас понимаю не вполне, уже давно называя этот город домом. Культурный шок длится все семнадцать лет, переживаемый ежедневно, с отвращением и восторгом. Думаю, в Нью-Йорке нельзя жить, не испытывая комплекса неполноценности, — другое дело, что здесь это чувство максимально естественно. Такой комплекс одолевает мальчика рядом со взрослым, так можно переживать свою неравновеликость Ниагарскому водопаду. Нью-Йорк — явление природное, оттого и описывать его нужно не как здания на улицах, а как землетрясение или майскую ночь.
Всю ту январскую ночь в отеле «Сент-Джордж» — правда, я и так не спал — за стеной кричал сумасшедший:
Среди моих здешних литературных знакомых попадаются и настоящие безумцы, но больше чудаков и эксцентриков, которых центробежная сила империи вынесла на берега двух чужих океанов. Эмигрант по определению социально активен, а в материально расслабляющей среде его энергия, если не направлена на бизнес, часто проявляется в художестве. Не то что Нью-Йорк побуждает к писательству, но пишущий вписывается в него легко.
На Брайтон-Бич, попробовав себя в Техасе, осел поэт и издатель Константин Константинович Кузьминский — кумир и пугало не одного окололитературного поколения. Сейчас ККК уже не тот пламенный футурист, который наложил кучу на банкетный стол во время важного приема в Вашингтоне. На шестом десятке он ослабел, но еще прихорашивается к вечерам арт-партии «Правда», созданной русскими художниками для борьбы за патриархальные ценности — от рифм до гетеросексуальной любви. ККК выходит то в обычном своем балахоне, зато с зелеными волосами, а то и в кружевном подвенечном платье. На Брайтоне его неизменный подвал, который он находит где угодно, а не нашел бы — так вырыл, по-прежнему привлекает публику. Правда, не так, как в баснословные времена Некрасовки.
В 80-е это было самое экзотическое место русского Нью-Йорка. Художник Владимир Некрасов купил квартал деревянных домов за Ист-Ривер, у Вильямсбургского моста. Жилье, витражную мастерскую, баню освятил отец Викторин, бывший духовник дочери Льва Толстого, и за умеренную плату въехала богема. Кузьминский одну из двух комнат сделал галереей. Помню выставку ныне покойного Василия Ситникова: он встречал гостей в набедренной повязке, в свои семьдесят похожий на микеланджеловского раба.
Здесь ККК закончил (закончил ли?) работу над монументальной поэтической антологией, смысл которой был изрядно подорван Горбачевым, — впрочем, происшедшее в России аукнулось не только на ней. Надеюсь, этим трудом займутся исследователи — и обнаружат, что девятитомник стихов и разнузданных комментариев есть не только документ эпохи, но и памятник, отксерографированный Кузьминским самому себе.