— У нас ведь две комнаты? Да, у нас две комнаты! Значит, можно сделать: в одной комнате живет папа, а в другой — мы с тобой, Гришутка. Можно так?
— Можно, можно! — соглашался Гришутка: ему нравилось все новое в жизни, очень нравилось.
— А можно и совсем разъехаться. В разные дома.
— В разные?! Еще лучше!
Когда отца не стало, когда уже и мать умерла (не так давно случилось) — Нелепин вспоминал все это содрогаясь, — мама становилась в его глазах женщиной все более необыкновенной. Ей были чужды оккультность, колдовство, экстрасенсы, но она знала, что мир таинствен, что в этом мире самым умным людям далеко не все известно, что умным неизвестно больше, чем посредственностям, может быть, именно поэтому они и умные. Она мало интересовалась модерном, но испытывала чувство преклонения перед предметами древности, хотя никогда не приобретала их для дома.
Она очень любила Лермонтова, но его портретов боялась.
— Страшновато…
— По-моему, — еще говорила она, — самые смелые люди — это археологи! Подумать только, в какую глубину они заглядывают!
Но когда она была при смерти, она попросила Нелепина:
— Сынок! Постарайся, похорони меня на старинном кладбище. Ну, хотя бы на Ваганьковском. Я знаю, нынче это очень трудно, а все-таки…
И только тогда, когда мама умерла, когда он похоронил ее на Ваганьковском, он позволил себе вспомнить отца — как с ним-то было?..
…резкий стук в дверь ночью — и три посторонних человека с выражением служебного рвения на лицах, строгого энтузиазма, энтузиазма никому, кроме них, не доступного…
Отец открывает дверь, не спрашивая «кто тут?», и первый говорит:
— А-а-а… Ну-ну… Смотреть будете?
— Чего смотреть? Одевайся!
Отец оделся, поцеловал маму, Гришу погладил по головке. Гриша хотел вскочить, отец придавил его к кроватке:
— Лежи. — И тут же этим посторонним людям: — Чего встали-то? Ведите!
Отца увели, мама сказала:
— Я, Гриша, давно об этом знала. Иначе не могло быть, — и упала без чувств.
Через месяц, чуть больше, мама и Гриша переехали из центра города на окраину, в Измайлово, в деревянный дом, в комнату с террасой, сквозной для солнца в любое время дня, в любое время года. Мама работала в детской библиотеке, Гриша учился в школе.
Оказалось, что брак мамы с отцом не был официально зарегистрирован (так настоял отец), и маму не арестовали, не сослали как ЧСВР — члена семьи врага народа. Гришу тоже не отправили в колонию детей репрессированных родителей, он кончил школу, и ничто не помешало ему поступить в вуз.
Но что бы ни происходило в его жизни, Нелепин помнил о том удивлении, с которым он, мальчишка, относился к маме.
Нелепин женился в первый раз ненадолго, во второй — надолго, навсегда, тот и другой раз это было по любви, но без удивления. Все женятся — он чем хуже? Второй брак иначе и нельзя было назвать как счастливым, все в нем было как следует — и дети, и внуки, и супружеские отношения. Жена была на десять лет моложе мужа, всю свою трудовую жизнь провела в промышленности, там же, в составе какой-то бригады, сделала изобретение и перешла в конструкторское бюро. Со временем бюро стало частной фирмой, в фирме ее ценили.
Она тоже ценила фирму, дети выросли, стали самостоятельными, интересы фирмы стали главными интересами его жены. И материальными, и духовными, замечал Нелепин.
А когда Нелепину стукнуло шестьдесят — появилось меццо-сопрано.
Женщина как бы еще не удивительнее той, которая была его мамой.
Это меццо, это сопрано совершенно неожиданно появилось, объяснилось, осчастливило и осчастливилось, а год ли, два ли прошло, и оно заявило: конечно, Нелепин любит, но любит не так. Не совсем так.
Нелепин пытался выяснить, а что такое «так», но, кажется, сделал хуже.
— Чего тебе, толстокожему, непонятно? Если бы ты любил по-настоящему, тебе было бы все понятно! Но все равно я люблю тебя по-прежнему, только с сегодняшнего дня не вздумай до меня дотрагиваться! С сегодняшнего дня — нельзя! А во всем остальном, — говорило меццо-сопрано, — ничего ведь не изменилось?! Я же тебе звоню? Каждый день! Я без звонков, честное слово, не могу! Ты сам это знаешь.
И звонки шли:
— Как себя чувствуешь? Сегодня атмосфера неважная, магнитная буря. И — ветер. Пожалуйста, поберегись. Надень теплый свитер, я очень, очень беспокоюсь! Сам не бережешься — побереги меня!
И беспокойство это было искреннее, оно вполне могло бы быть и у мамы в ее отношениях с хорошими друзьями, тем более — с сыном.
Самое большее, что меццо-сопрано могло Нелепину объяснить:
— У тебя свои дела, я знаю, а до меня тебе дела нет! Это я все время о тебе думаю! Ты — нет. Ты — только изредка. У тебя свой сюжет…
Нелепину было так плохо, так плохо, что он взвалил на себя еще больше дел — чтобы было легче. Может быть, это повлияло и на замысел «Суда над властью»… Ему действительно нужен был свой, и только свой, сюжет.
Кроме того, надо было себя цензуровать и цензуровать: не дай Бог сказать какое-нибудь слово, которое возмутит меццо-сопрано.