Читаем Свободная ладья полностью

Значит, это у нас так вечно?

Значит, вечно. И «если нет начала и конца… то мы и есть грядущее былое».

Стойте, да ведь это Борхес! Это его «Элегию» Гамаюнов цитирует!

Вот именно. Цитирует в эпиграфе к главному своему произведению – роману «Майгун».

Да как это?! Где Аргентина, а где Россия?

Везде. Везде морок. И везде – попытки разогнать морок. «Неведомая сумма лучистых дней и сумрачных ночей». То ли ты в «Жасминовый рай» вплываешь, то ли в «Свободной ладье» правишь неведомо куда.

А если – ни грани того и этого состояний?

А если – в момент перехода из одного в другое?

А если – не в другое состояние переходишь, а в псевдобытие?

А хотите знать, как это получалось?

«В 1952-м, пребывая в юношески восторженном состоянии, писал выпускное сочинение, озаглавленное «С именем Сталина к вершинам коммунизма»… Несколько лет спустя, когда Хрущёв развенчал культ вождя, вспоминал своё писание с судорогой стыда. А ещё через десять лет, когда развенчали самого Хрущёва, решил воспринимать события, не зависящие от его личной воли, как погодную аномалию».

Этот эпизод из «Жасминового рая» – срыв героя в безверие, равнодушие, декаданс, аморализм, в ощущение пылинки на большой дороге – в тот самый морок, который и исследует Игорь Гамаюнов в рассказах и очерках.

Этот морок обнаруживается в сознании послевоенного советского поколения, по мере того как в сознании поколения военного (дети войны, спасёныши, последние идеалисты) обнаруживается иллюзорность веры. Игорь Гамаюнов удерживается в «идеалистах» – на самом краешке водораздела поколений. Острое его всматривание в тех сверстников, которые пережили опустошение, одиночество, неприкаянность, прикрытые пустым самоутверждением, – не оттого ли, что сам-то он как раз сохранил чувство целого и приверженность к социуму как целому? И когда младшие братья, подросшие ко времени Оттепели, подались «в сторожа и дворники» – только бы не попасться на крючок Системе, – его герой сохранил если не веру, то понятие о вере. Не потому, что, родившись за год до разделившего поколения 1941 года, он успел запомнить «довоенное счастье», – он ничего довоенного запомнить не мог, а потому что военные годы (первые пять лет своей жизни) провёл вдали от бомбёжек и канонады, в сельском степном Заволжье, и только утратив этот изначальный «рай», переехав в послевоенную Молдавию (изрядно покалеченную сменой властей и фронтов), почувствовал, что такое военное время. Когда увидел отца, прошедшего огни, воды и медные трубы (то есть и фронт, и плен, и лагерь).

Так что во «взрослую» жизнь включился он – когда дорос до совершеннолетия, – не «сгорая от стыда» за опростоволосившихся вождей и не прячась от «политики», как прячутся от дурной погоды, – он кинулся подымать целину.

От проклятых вопросов это его не избавило. Так что в большом автобиографическом романе всё-таки пришлось отвечать на панический вопрос переломной эпохи: «Зачем всё это с нами?»

Переходя от жёстких и ясных рассказов Гамаюнова к его роману, я должен (хотя бы по всё той же обязанности литературного критика) заметить, как и обещал, что художественная аура тут другая и читательский «хрусталик» при чтении лучше всего перенастроить.

Это не роман в традиционном, привычном смысле слова. Недаром автор присвоил ему сдвоенное жанровое имя: «роман-хроника». И писался текст… более полувека: с 1947 по 2007 год (эти даты стоят не в сноске, а в названии). То есть роман основан на дневниках и письмах, сохранённых в архиве автора с той поры, когда начал их накапливать четырнадцатилетний школьник. Это его дневники, «поднятые» в роман опытным писателем.

По внутренней установке, стало быть, перед нами классический роман воспитания, а по внешней форме – классический роман-воспоминание. Нигде действие не выходит за пределы непосредственного восприятия (в основном – восприятия шестиклассника), а если выходит, то только через цитирование документов: дневников и писем. И проникнуто это повествование, как и полагается по жанру, семейным теплом и ощущением душевной тайны.

Одно невместимо для нормального читательского осознания: почему в этом явном повествовании о себе имена заменены на вымышленные? Если перед нами вымысел, то автор может смело и резко вторгаться в действие как аналитик – что и осуществляет он в рассказах и очерках. А если это мемуар, «хранящий семейные тайны», то всякое отступление в вымысел и домысел сдвигает художественную установку…

Однако если этот сдвиг учесть, «Майгун» прочитывается как нравственная предыстория той самой социопсихологической драмы, которую Гамаюнов исследует в рассказах и очерках. Предощущение «пустоты» смутно надвигается на героев уже тогда, когда об этом и сказать страшно: в судорожном мельтешении дел, сопровождающем утверждение советской власти в послевоенной молдавской «глубинке». Чувство, что «мы приближаемся к какому-то краю, а там – провал, туман, бездна». И даже «пыль»…

Опять пыль?

Перейти на страницу:

Похожие книги