– Перележать. Я вообще люблю лежать очень много. Если вы думаете, что я зарядкой занимаюсь, то нет. Я люблю лежать и репетирую, лежа. Танец – лежа…
– Боже сохрани. У нас зеркала есть, но они не те. Мозги, все в мозгах отрепетировано, и только тогда…
–
– Нет, я верю в свою связь с чем-то…
–
– Согласна. Но в последнее отчаяние я проваливаюсь, когда предательство из-за угла, которого ты не ждешь, а оно готовилось, и потом задним умом соображаешь, когда же это началось, и всплывают странные вещи, которые связываются в одну сеть, и ты понимаешь: о, как это осуществлено, какие стратегические и тактические планы! Это со мной проделывали.
–
– Нет, но я не верю. Меня долго надо мурыжить, чтоб я отрезвела. Потому что: ну я ж так не делаю. Это противно. А не надо «якать». Ты одно, а там другое.
–
– Сама не знаю. Я ни одного письма не написала в жизни. Если и написала, то тоскливое что-то. Сочинения всегда списывала. Андрон Кончаловский меня заставил. Я рассказывала им на съемках «Сибириады» про папу, как он вернулся с войны, про войну, про немцев, про оккупацию – про оккупацию нельзя было. Он говорит: я сниму фильм. Я говорю: у нас нельзя, у нас оккупации не было. Он говорит: я в Югославии сниму. Вот он пробился ко мне, понимаете. Я говорю: я не могу, у папы идиоматическое выражения через каждые пять слов, он это красиво, мощно делает. Он, Сичкин, Шура Ширвиндт и Раневская – у четырех человек это концертное исполнение. Андрон говорит: ничего, редактор уберет. Говорит: я завтра приеду, приготовь что-нибудь без мяса, вегетарианское. Ну хорошо. Я в тот день с утра села, у меня тетрадка: как папа вернулся, как я пошла в блестящем платьице на рынок – у меня же есть такое, мне женщины прислали после книги – покажу. Андрон так смеялся! Съел все вегетарианское, все мясо, выпил всю водку, а говорил: не пью, не ем мяса… Он чудный. А потом я думаю: я ж не могу, чтоб редактор вмешивался. Когда гранки вышли, я так нервничала. Первая его фраза: «Маркс, он тебе не дурак, такую богатую книгу наскородил…» Думаю, чтоб Маркс – дурак? Осталось. Мама говорит: «Баба Яга, ну чистое энкаведе». Осталось. Нельзя было о безработице, о безролье… Все осталось. Вот платье.
–
– Я шила с детства. Ну как, в голод, в холод, не было ж ничего. Фантазия хорошо развивается. Вот я купила недавно в Ленинграде два платья, никто не поверит, сама отделала, как в лучших домах. У меня все трясется, пока не осуществлю, я вся сижу в булавках, блестках, каких-то лоскутках, кусочках, и потом такое придумаю! Папа говорит: «Ну не в люддя!» Не в людей… Вы сидите на этом диванчике, сейчас все покрашено в белый, а это лимонное дерево было, желтое, я не понимала тогда, но мне желтое нравилось. Это уже обивка другая. А тогда я принесла мешок дров за двести рублей – с папой был инфаркт. Потом пришел мастер, сделал – он говори: смотри! За пять дней до смерти папы…
Непонятно, откуда я люблю все старое, старинное. В институте у всех серым одеялом постель застелена – у меня в оборочках.
–
– Нет. Мне нужно. Наверное, это война. В войну мне так не хватало папы. Я так любила и люблю отца, что если бы он был жив, не было бы многих и многих моих потерь и бед. Он умел закрыть своей любовью какие-то прорехи. Горе он мне такое большое дал своей любовью, что я ищу и ищу всю жизнь. Бессмысленно.
–
– Много. Официальных три.
– Обязательно. Я никогда шага не сделаю. Нет. По старинке. Я совсем не из тех. Если мне нравится человек, он никогда этого не поймет, я и виду не подам.