– Для гранаты это тьфу, – тяжело сипя, сказал Чернов – он никак не мог справиться с дыханием: хоть и крепок, жилист и сух был, как горное дерево, а годы брали своё – и жилистое дерево стареет, внутри появляется трухлявая прослойка, дырки, – лицо его изменилось, щёки втянулись под скулы.
– Тогда зачем же мы всё это городим? – спросил Пухначев. Пожалел, что спросил – глупый ведь вопрос.
Старик чуть приметно усмехнулся, лицо у него дрогнуло, странно сместилось в одну сторону.
– На всякий случай, – сказал он, притиснул ладонь к груди пониже сердца, потом сунул руку под свитер, – попали мы с тобою в переплёт, парень.
– Значит, всё-таки переплёт? – угасающим голосом проговорил Пухначев.
– В общем, так, в переплёт, – старик схватил с подоконника стеклянную двухлитровую банку с этикеткой, на которой было что-то написано по-арабски, сгреб стопку плохо вымытых пиал с коричневым чайным налётом внутри, скомандовал Пухначеву: – Посмотри, нет ли ещё где посуды?
Нашлась ещё одна банка, такая же, двухлитровая, с длинной арабской надписью, нанесённой прямо на стекло.
– Хорошо, очень хорошо, – похвалил старик.
– А вы уверены, что эти банки не из-под солёных червей или какой-нибудь жареной собачатины? – спросил Пухначев.
– Уверен. Эти банки – из-под консервированных фруктов.
– Вы знаете арабский?
– Немного.
– И фарси?
– Тоже немного.
Этого Пухначев за стариком не замечал, думал – обычный совслужащий, протирающий брюки на жиденьком рабочем стуле, любитель белых булочек, клубничного джема и подогретого молока, кряхтун, часто хватающийся за поясницу, – и тут болит, и там болит, одолевающий районную поликлинику анализами, а оказывается, нет – полиглот! Пухначев с уважением покосился на старика. Кто-то когда-то довольно зло сказал, что старость – это состояние, при котором половина мочи уходит на анализы. Грубо, конечно, но верно, – истина от того, что она груба, не перестает быть истиной. Вообще-то, не похоже, чтобы Чернов увлекался анализами, характер не тот – колючий, боевой.
– Надо проверить, нет ли ещё кого в гостинице? – Чернов снова запустил руку под свитер, помял пальцами сердце. – Вдруг есть? Проверь! – скомандовал он и Пухначев безропотно подчинился: он не знал, как действовать в такой обстановке, а старик знал. Но, видать, что-то просквозило в его взгляде – возник недовольный блеск либо, напротив, проскользила тень недоумения и обиды, и Чернов невольно крякнул: – Ты не обижайся на меня, старика! Что командую я, мол… Нам, Игорь, нельзя терять время.
– Что вы, что вы, – смущённо пробормотал Пухначев и понёсся по этажам, с треском распахивая хлипкие двери комнатёнок, морщась от спёртого жилого духа, который не смог вытянуть сквозняк в выбитые окна – в одном номере пахло табаком и грязными носками, в другом гнильём, в третьем навозом, в четвёртом обычной грязью – в каждой комнате остался свой отпечаток, рисунок, дух обитателя – и по духу этому можно было понять, кто здесь жил.
В гостинице не было никого – ни улемов, ни торгашей, ни тёмных личностей, ни начальника земельного кооператива – только Чернов с Пухначевым.
– Так оно и должно быть, – сказал Чернов. Он был занят делом – наполнял банки и вообще всю посуду, что собрал – несколько пиал с коричневым чайным нутром, две консервных жестянки, два мутных гранёных стакана, которые невозможно уже было отмыть – водой, тоненькой иссякающей струйкой, неохотно тянущейся из крана. – Скоро совсем пересохнет, – сказал Чернов. – Патронов у тебя много?
– Две обоймы, одна в пистолете, другая, – Пухначев хлопнул по карману брюк, – вот.
– Небогато, могли мы с тобою и побеспокоиться заранее, разжиться. У меня четыре обоймы и граната. Лимоночка, фрукт диковинный, нездешний, – Чернов не удержался, хмыкнул, прислушался к стрельбе, раздавшейся совсем рядом, пригнулся, уходя под подоконник, под прикрытие батареи, предупредил Пухначева: – Ховайся!
Несколько пуль с гнилым чавкающим звуком прошили обшивку соседней комнаты.
– Чувствую, придётся нам с тобою, друг сердечный, коротать большую часть времени под батареей, охо-хо, – Чернов отёр рукою рот, словно перед едой. – Угодили мы в чрезвычайные обстоятельства, – он глянул на Пухначева оценивающе, словно бы впервые видел. – А ты, журналист, пиши, пиши, запоминай! Если живы останемся, расскажешь потом, как мы с тобой куковали.
Пухначев с неожиданной тоской подумал, что он уже забыл о своей работе, – об отдельной комнате с письменным столом, где остались лежать недописанные странички – готовил проблемный очерк, наковырял массу острых интересных вещей, но сдать материал в набор не дали – велели собираться в срочную командировку, о редакции своей, в которой, кроме главреда – старого брюзгливого Бориса Борисовича, никто не знает, где он находится, – поездка Пухначева была обставлена особой таинственностью, которой обставляли, наверное, только проводы добровольцев в республиканскую Испанию, лицо у него расстроенно дрогнуло – для всех в редакции он находился в тривиальном Ижевске, а не в Афганистане. Убьют ведь, и никто не узнает правды. Он отвернулся, проговорил неохотно: