Главный предмет обстановки составлял гигантский письменный стол, занимавший добрую треть площади пола. Это был старинный полированный стол на ножках, подобных луковичным ножкам концертного рояля. По обоим краям высились кипы бумаг, а посередине лежал журнал коменданта. Нас ставили напротив, лицом к лицу с комендантом, только он сидел, а мы стояли. Сзади помещались ящики картотеки с надписью на каждом, тщательно выведенной готической вязью. За стулом коменданта, над его головой, висела огромная фотография фюрера. Комната как комната — ничего особенного, унылая и неуютная. Судя по пластам пыли, осевшим на кипах бумаг, они валялись там очень давно.
Два шага через порог, поворот направо, приветствие:
— Капитан Маунтджой, сэр.
На этот раз за столом сидел не комендант и не его тучный помощник. Этот человек был в штатском, в темной пиджачной паре. И сидел он в вертящемся кресле, положив локти на оба поручня и сцепив пальцы. Слева, чуть сзади стоял помощник коменданта с тремя солдатами. И еще двое неизвестных в форме гестапо. Начальства хватало, но мои глаза были прикованы лишь к одному человеку — к тому, что сидел прямо передо мной. Пусть задним числом, но должен сказать: он сразу мне понравился, расположил к себе, я был бы не прочь беседовать с ним часами, как с Ральфом и Нобби. Но страх не отпускал, и сердце выпрыгивало из груди. В те дни мы еще плохо знали, что такое гестапо, но были уже достаточно наслышаны и кое о чем догадывались. К тому же этот человек был в штатском — значит, важная птица: мог не носить форму, когда не хочется.
— Доброе утро, капитан Маунтджой. Называть вас мистер, или Сэмюэл, или даже Сэмми? Не хотите ли сесть?
Он обернулся к солдату, стоящему от меня слева, что-то быстро сказал ему по-немецки, и тот подвинул мне металлический стул с матерчатым сиденьем. Человек за столом наклонился вперед:
— Меня зовут Хальде. Доктор Хальде. Будем знакомиться.
И при этом он еще улыбался — не леденящей, а откровенной и дружелюбной улыбкой; синие глаза лучились, щеки налезали на скулы. И я сразу услышал, как безукоризненно он говорит по-английски. Комендант объяснялся с нами по большей части через переводчика или на короткой гортанной немецко-английской смеси. Доктор Хальде говорил по-английски лучше, чем я. Я говорил на грубом, неправильном повседневном языке, а он — на таком же аскетически безупречном, каким было его лицо. Каждая произносимая им фраза отличалась той чистотой, которая соответствует ясному и логическому уму. Мои фразы были смазанными и торопливыми и произносились голосом человека, никогда не шлифовавшего себе мозги, не думавшего, ни в чем не уверенного. И тем не менее его голос выдавал иностранца, космополита, это был голос для изложения отвлеченных идей, голос, который, пожалуй, лучше бы передали математические символы, чем печатное слово. И хотя его «п» и «б» четко различались, они звучали излишне резко: одни — на какую-то долю глуше, другие — звонче, словно у него свербило в носу.
— Так удобнее?
Доктор каких наук? Сама форма головы была у него на редкость изящной. В первый момент она казалась кругловатой, потому что в глаза прежде всего бросалась гладкая лысая макушка, прикрытая черным зачесом, но, по мере того как взгляд скользил вниз, обнаруживалось, что «круглая» — не то слово: лицо и голова в целом вписывались в овал, пошире у макушки, поуже у подбородка. Лоб у него был огромный — самая широкая часть овала, — и уже сильно поредевшие волосы. Нос — длинный, а в неглубоких впадинах сидели глаза удивительной васильковой синевы.
Доктор философии?
Но больше всего его лицо поражало не изысканностью строения черепной коробки, а тугой плотью. Многое можно узнать по общему состоянию этой органической ткани. Если она изношена только из-за болезни, следы причиненных ею страданий невозможно скрыть. Но на этом лице ткань была здоровой, хотя бледной и тонкой в такой степени, какая совпадала с кожей, обтягивавшей лоб и скулы. Будь она еще тоньше, уже просвечивал бы череп. Несколько морщин вряд ли явились результатом страданий, но скорее размышлений и благодушия. Прибавьте сюда изящные руки с почти прозрачными пальцами — и перед вами портрет аскета. Человека с телом святого.
Доктор психологии?
Психологии!
Внезапно я вспомнил — мне следовало отказаться от стула. Благодарю вас, предпочитаю стоять. Так поступил бы бакеновский герой[16]
. Но передо мной маячило это подкупающее лицо, звучал великолепный английский язык. И я уже сидел на стуле, слегка покачиваясь на неровном полу. И сразу же стал уязвим, как человек, увязший в массе плоти, человек, размахивающий дубинкой против рапиры фехтовальщика. Стул снова качнулся, и я услышал собственный — высокий и до абсурдности вежливый — голос:— Благодарю.
— Сигарету?
И сигарету следовало бы отвергнуть, презреть, но тут я увидел собственные пальцы в табачных пятнах до верхних костяшек.
— Благодарю.