Да, я мог бы попросту сказать ему: не знаю, когда и где собирается эта организация и как действует, но отловите вашим неводом вот этих двадцать человек, и никаких побегов не будет.
— Ну, Сэмми? Я слушаю.
И конечно, он был прав. Я — незаурядный человек. Я и больше, и меньше, чем большинство. И могу смотреть на эту войну как на мерзкую и жестокую игру детей, которые, сделав один неверный шаг, если не целый ряд, теперь беспомощно терзают друг друга, потому что, злоупотребив свободой, лишили себя свободы. Все относительно, нет ничего абсолютного. Так кто же лучше знает, что лучше? Я, теряющийся перед его величеством человеческим лицом, или Хальде, восседающий за начальническим столом, в судейском кресле, — Хальде, человек, как все, и в то же время власть предержащая?
Он все еще сидел там, но мне пришлось собраться с мыслями, чтобы оторвать взгляд от карты Европы и загнанных за проволоку армий. И у него глаза уже не лучились, смотрели в одну точку. Я видел — он сдерживает дыхание, потому что, прежде чем заговорить, сделал глубокий выдох.
— Ну?
— Я не знаю.
— Говорите.
— Я уже все сказал!
— Сэмми! Кто вы — незаурядная личность или человечишка, привязанный к мелким правилам? Неужели вы не способны продемонстрировать что-нибудь подостойнее, чем школьный кодекс чести, по которому мальчишка отказывается назвать своих нашкодивших одноклассников? Организация ваша отольет вам бомбошки, только бомбошки эти с ядом…
— Не могу больше! Я требую: пошлите за старшим по званию…
Две ладони легли мне на оба плеча. Хальде снова сделал свой примирительный жест:
— Я буду с вами откровенен, Сэмми. Даже дам в руки парочку козырей. Я не люблю причинять людям боль. И работа эта мне отвратительна, и все, что с ней связано. Но у вас какие права? Права относятся к военным en masse[17]
, только ведь необходимость заставляет их и гнуться, и ломаться. При вашем уме вы это отлично знаете. Ничто не мешает нам перевести вас в другой лагерь прямо отсюда. Ну а по пути вас прихлопнут ваши же ВВС. Вот так. Только от этого мало толку. Нам нужны не трупы, а информация, Сэмми. Вы видели дверь слева от вас, в которую вы вошли. Ну а справа от вас — другая дверь. Не крутите головой. Выбор за вами, Сэмми. В какую дверь вы хотите уйти?Конечно, я мог бы обманывать себя, мог бы воздвигать целый фасад из того, что мне якобы известно, но он рухнул бы при первом же соприкосновении с фактами… Я почувствовал резкую боль в глазах.
— Я ничего не знаю!
— Знаете ли, Сэмми, история никогда не сумеет распутать узел происходящего тут между нами. Кто из нас прав? Вы? Я? Или ни тот, ни другой? Неразрешимая проблема, даже если разобраться в наших недомолвках, в наших поспешных суждениях, в понимании истины как бесконечного возвращения к исходной точке — островка, кочующего посреди хаоса…
Должно быть, я сорвался на крик, потому что ощутил, как голос ударил мне в нёбо:
— Правда вам нужна? Правда? Хорошо! Будет вам правда. Я не знаю, знаю я или нет.
Черты его лица проступили еще яснее. В каждой складочке наверху блестела капелька пота.
— Вы говорите правду, Сэмми? Или я должен восхищаться вами, ахая и завидуя? Да, Сэмми, я восхищаюсь вами, потому что верить вам не могу. Да, вы кончаете лучше, чем я.
— Вы ничего не можете мне сделать. Я — военнопленный!
Его лицо сияло. Глаза горели двумя сапфирами. Светлые точечки на лбу, разрастаясь, слились в одно большое пятно. И оно яркой звездочкой покатилось вдоль носа и шмякнулось на журнал.
— Да, я отвратителен сам себе и восхищаюсь вами. И я убью вас, если понадобится.
Сердце может ухать так, что каждый удар звучит стуком палки по бетону. А бывает и такой звук — звук, вырывающийся из груди заядлого курильщика, прерывистое дыхание, одолевающее мокроту и что-то спирающее грудь, — словно сбрасывают на деревянный пол мешки с влажными овощами, круша все здание. И еще жара — жара, охватывающая тело до самых ушей, когда подбородок тянется вверх и открывается рот, глотая, ловя то, чего нет. Нет воздуха!
Хальде поплыл у меня перед глазами.
— Идите!