Теперь уже не только написан, но после двух корректур проверен, обложка придумана, остались типографские дела, и я, и издательство свое уже сделали. Леннарт стал фактом литературы, среди живых его для меня больше нет. Описан до малейшей черточки, до тоненького солнечного волоска… Окутан придуманной болью, в которую самой верится, когда перечитываю, хотя помню, что не было ничего подобного. Ну, может, мгновенье обиды, отчаянья… Но Москва неудержимым ледоколом разнесла едва наметившийся холод, и меня саму вернула себе, извлекла наружу, как археологи того бедного мамонтенка, которого выколупывали из айсберга. Только в отличие от него я осталась жива.
Лера нагоняет меня на лесной тропе. У нее сегодня выходной, хотя она и в будние дни не особенно много времени посвящает своему мебельному салону. То ли меня боится оставлять без присмотра, то ли ее вообще не очень тянет туда. Мы с ней из разного теста, даром что сестры. Она — не трудоголик. Она — солнечный луч, прозрачный и теплый, но не способный принадлежать только чему-то одному.
— Как хорошо!
Сестра всегда начинает разговор этим восторгом… Сама замечает или нет?
— У каждой птицы свой голос, — замечаю я. — Они все разных пород, или, скажем, два внешне одинаковых соловья могут петь по-разному?
Она беспечно трясет головой:
— Понятия не имею! Мы вообще так мало знаем о мире…
— Еще меньше о самих себе. Вот ты уверена, что в тебе проснутся материнские чувства к ребенку, которого даже не ты родила?
Остановившись, Лера прижимает ладони к моему животу, поглаживает его, ловит задергавшуюся пяточку, которая мне кажется неестественно острой. Мне это все не слишком приятно, и больно, когда девчонка бьет по ребрам, но я терплю ради того, чтобы полюбоваться тем, как светится лицо моей сестры, когда она общается с тем, кто поселился внутри меня. В ее улыбке столько нежности, что глупо повторять свой вопрос, на который словами она не ответила. Не сочла нужным.
И мне уже не хочется говорить ей о том, что любить еще не родившегося ребенка — дело нехитрое! Вот когда в десятый раз придется подняться ночью и, не открывая глаз, на ощупь попытаться снять подгузник, исходящий острым, тошнотворным запахом, как удержать в себе злость: «Да уснешь ты когда-нибудь или нет?!»?
А потом, отупев от недосыпания, надеть тот же грязный подгузник снова и сходить с ума от крика ребенка, все еще чем-то недовольного… И петь бесконечные колыбельные, которые так въедаются в мозг, что начинаешь мурлыкать их даже без необходимости… И часами таскать ребенка на руках, потому что в кроватке он орет так истошно, что ужас охватывает… В этом адском кошмаре какая любовь не перегорит?!
Но я не собираюсь путать сестру раньше времени. Я уже загнала ее на сайт childfree, она прочитала все и не испугалась. Даже улыбнулась мне, внезапно поднявшись до уровня булгаковского Иешуа:
— Эти несчастные люди не знают, что такое любовь.
— Как можно любить того, кто ничего собой еще не представляет?
Лера тогда отговорилась банальностью:
— Любят ведь не за что-то. Любят необъяснимо.
Я даже не стала подтрунивать над ее глубокомыслием, над ее почти религиозным приятием мира, который вообще-то не заслуживает любви. Ей хорошо жилось, прикрывшейся такой философией: младшая сестренка, у которой никто не висел на шее все детство.
И сейчас, догнав меня в лесу, она пытается поделиться своей безотчетной радостью, которая сродни идиотизму:
— Смотри, уже почти июль, один день остался, а листва совсем свежая!
— Потому что каждую ночь льет дождь. Ты не заметила?
— Нет, я крепко сплю, — отозвалась сестра так же радостно, великодушно позволив мне почувствовать себя старой девой, которая даже не знает, как спится после любви.
Преступно похожий на Леннарта мужчина с русским именем и волосами скорее русыми, чем светлыми, каждую ночь нежит мою сестру, усыпляет поглаживаниями, шепотом… Но это не может задевать меня. Я ведь уже договорилась с собой, что Леннарт отошел прошлому, стал больше моим архивом, чем человеком пары дней, пары важных дней… А этот… Он даже не Леннарт…