В тот момент, когда из меня достают скрюченную девочку, которая, едва появившись, уже трясется от ненависти к этому миру, я только удивляюсь, что все уже закончилось. И понимаю, что все виденные мной фильмы на эту тему лгали: мне не пришлось ни особенно тужиться, ни орать от напряжения. Ну, напряглась несколько раз… Лере даже не нужно было подбадривать меня.
На ее лице — восторг и ужас. Как ни плохо я соображаю в этот момент, но все же успеваю подумать о том, что, наверное, так выглядит любой человек, чья мечта наконец осуществилась. Все сбылось. Больше не о чем мечтать. Вот оно — то, чего ты так хотела.
Ее замешательство позволяет случиться непредвиденному: акушерка кладет ребенка мне на грудь, Конечно, ей и в голову не могло прийти, что я не хочу знать этого младенца, и все же она могла хотя бы поинтересоваться моим желанием… У меня перехватывает дыхание, когда я вижу совсем рядом мокрые темные волосики на вытянутой голове, такой маленькой и все же оказавшейся огромной для моего тела. Беспомощно ищущий язычок… Крошечный носик, чуть сплюснутый после родов, и остренький, как у меня. Она ничуть не похожа ни на Леннарта, ни на Егора, эта девочка… У нее мое лицо.
Я чувствую ладонями ее скользкую кожицу, такую нежную, и не понимаю, почему глажу это тельце… Дергающаяся, суетливая ножка замирает в моей ладони… Но тут Лера выхватывает у меня ребенка и кричит так, что медики шарахаются:
— Нет! Она моя, тебе ясно?! Моя!
И я понимаю, что мы больше не сестры…
Ребенка мне не приносят. И никто не приходит, кроме Власа, к которому я не выхожу. В мою отдельную палату заглядывают только с утра на обходе… Врач послеродового отделения, которой известна наша ситуация, понимает, что мое состояние не имеет ничего общего с обычной депрессией рожениц. Просто тоска, которую ничем не вылечишь, ничем не объяснишь. Мне ведь не девочка эта нужна, которую я избегаю называть по имени… Мне необходима моя прежняя духовная независимость. Ото всех в этом мире. И от нее в первую очередь.
То животное, что шевельнулось во мне в тот момент, когда я дотронулась до маленького, копошащегося на моей груди тельца, давно утихло, наверное, сразу, как только Лера вырвала ее у меня. Можно сказать, спасла меня от сумасшествия, в котором я раскаялась бы уже через пару дней, проведя с ребенком бессонную ночь, — если бы не эта бессознательная тоска, которую я не могу унять. Как будто что-то великое и святое коснулось моей жизни и прошло мимо… Иисус задел краем одежды.
Уговариваю себя, что все встанет на свои места, как только я вернусь домой, что это больничная клаустрофобия не дает мне дышать… Надо сесть за новую книгу, придумать историю, от которой у самой захватит дух, сдавит сердце… И в этом состоянии, способном излечить от любого душевного недуга, прожить месяца два-три. За это время из памяти должны стереться очертания этой комнаты, где я была заперта, как опасное животное, которое нельзя подпускать к обычным людям, чтобы у них не потекла слюна, не остекленели глаза…
Младенцы плачут по ночам где-то за стеной или через палату… Я даже не выхожу в коридор, чтобы не встречаться с изможденными юными женщинами, которые волокут целые мешки с «передачами», пачки подгузников. Увидела как-то через неплотно прикрытую врачом дверь и потеряла желание высовываться наружу.
А младенцы плачут и плачут ночью, рвут душу своим безутешным горем, не дают спать. Наверное, медсестры, ангелочки в белых халатах, приклеивают пластырем к их ищущим ротикам пустышки, как та, единственная уличенная, о которой через Интернет раструбили на весь мир. Но сколько их не пойманных, продолжающих затыкать рты… Нас приучают к этому с рождения, и постепенно сживаешься с кляпом, молчишь, даже когда рот свободен и язык вроде не отмер, но уже почему-то не смеешь сказать о каком бы то ни было желании вслух.
О чем мне так страшно сказать хотя бы себе самой? Что мне слышится в этом хоре новорожденных, еще не потерявших права на крик? Голос едва родившейся девочки сливается с мольбой той, что была постарше, и уже научилась пользоваться словами, которые ценю на вес золота, но и они не убедили меня поверить в то, что я нужна ей. Я не хотела быть кому-нибудь нужной. Необходимой. Я не хочу этого и сейчас. И шепчу в подушку, что я — одинокий волк, который по ошибке носит другой пол… Потому что волчица — это другое. Волчица вечно кого-то выкармливает…
Мне выкармливать некого, поэтому я почти не пью сейчас даже воды, не говоря уж о чае. Грудь перетянута так, что дышать трудно… Все силы брошены на борьбу с лактацией! Еда — это тоже непозволительная роскошь. Я выйду из этой палаты поджарой и, покачиваясь, как после болезни, окунусь в неведомый мир, такой странный, такой чужой…