И так невыносимо стало Данилушкину, что взял он флакон с одеколоном (а хоть и получал Данилушкин гроши, одеколоны любил дорогие, желательно импортные, сказано же: тонкая натура) и бухнул всё содержимое в стакан. Нюхнул: нежный аромат жидкости цвета любимого вина Данилушкина – «Деброй» шибанул в нос. Никогда с ним этого не случалось, а тут выдохнул глубоко Данилушкин и опрокинул всё одним махом в глотку. Задохнулся сначала, рот открыл, а оттуда – такой запах… Желудок вдруг судорожно сжиматься стал и толчками подкатываться к горлу. Выбежал Данилушкин в коридор, дернул дверь туалета – занято, на кухне в раковине посуду мыли, а ванной в квартире не было. Побродил он по коридору – желудок, вроде, на место улегся, прошло, – вернулся в комнату. Тут одеколонные пары прямо по мозгам ударили, пошатнулось и поплыло всё в глазах Данилушкина: и стены его, в клеточку, как пчелиные соты, и диван его развалюшный, скрипучий, и стол облезший, прежним жильцом-счастливчиком ему завещанные, – а больше не было ничего в комнате у Данилушкина.
А потом, когда всё немножко улеглось, такая вдруг невообразима тоска свалилась на Данилушкина, что стал он поскребывать ногтями по столу и подвывать тихонечко. Задрал он голову в очередном подвывании и увидел крюк на потолке, с которого вместо люстры лампочка на проводе свисала. И перестал выть Данилушкин, на крюк уставился.
Тут на кухне загремела, слетев с полки, у кого-то кастрюля, и внеурочно заколотила по отбивным, как по наковальне, соседка-чревоугодница, и, взвизгнув, заурчала стиральная машина, перемусоливая целомудренные простыни одиноких матерей, и чайник с паровозным свистком посвистывать зачал, силами набираясь. А динозавриха бессовестно кокетничала с кем-то по телефону, оставив приоткрытой дверь в свою комнату, откуда доносилась матерщина ее удачливых гостей и звала в далекое путешествие струящаяся:
Вояж, воя-яж, —
уж не на том ли паровозе, который раздавливал каждое утро Данилушкина, и сейчас, чувствовалось, уже шипел парами и набирал скорость? И понял Данилушкин, что ни одного наезда этого чудовища не перенесет больше: предел наступил.
И пододвинул он стол под лампочку, на стол стул поставил: высоченные потолки в квартире, не дотянешься так просто, – взобрался на стул и осторожно, чтобы не дернуло током, перерезал ножницами сначала один провод, потом другой, и отогнул провода в сторону, словно боясь, что убьет его прежде времени.
Воцарился полумрак. Только уличные фонари освещали улей Данилушкина, отбрасывая на клетчатые стены зловещие тени. Попробовал Данилушкин крюк на прочность – крепко держится: дом старый, еще до революции строили. Снял со спинки стула свой любимый темно-синий галстук, из одного конца петлю сделал, другой за крюк закрепил. И перед тем, как в петлю голову сунуть, подумал: раз такое дело, неплохо бы всех соседей перерезать. Но лень ему было спускаться и идти за ножом на кухню. И еще подумал Данилушкин, что они, наверное, очень кричать будут, а никаких криков он не мог больше переносить. И накинул он на шею петлю и прикрыл глаза…
Вояж, воя-яж…
И оттолкнулся-отчалил Данилушкин с силой от стула, и отлетел стул, упал со стола, – чтобы не оставалось никакого островка спасения у Данилушкина (разве что учительница музыки со своим обостренным слухом услышала грохот падающего стула и подумала раздраженно: «Господи, что у них там?!»). И захрипел Данилушкин, задыхаясь, и ногами засучил, успел еще рвануть на груди рубаху, а до горла не дотянулся, и завис-закрутился на крюке, – крепкий крюк попался, и галстук импортный, еще женой подаренный, тоже выдержал Данилушкина и затянулся хорошо.
А грохочущее-веселяцийся состав, набрав полную мощь, с лихим свистом проносился уже мимо Данилушкина и летел неудержимо вперед. И остановка его предназначалась только в каком-то далеком и непонятном завтра, но дождаться этого «завтра» у Данилушкина сил не хватило…
А динозавриха, накричавшись всласть, ушла к гостям, дверь настежь оставила, – пусть все слушают, жалко, что ли:
Вояж, вояж,
Вся наша жизнь —
вояж.
Минутка
С чего конкретно началась ссора Петр Афанасьевича и его соседа Степана, наверное, ни он, ни Степан, не вспомнили бы. Впрочем, отношения были чисто соседскими, не больше. На первых порах дружили только дети, да жены калякали друг с другом через забор о поселковых новостях, грядках, о погоде.
Может быть, всё началось со смежного забора, который, сначала будучи деревянным, ветшал, гнил, а потом и вовсе завалился на сторону. К этому времени хозяева домов с дворами, меняя прогнившие заборы, стали плести сетки на добытых где-то, а то и самими смонтированных станках. Шла возня с добыванием труб на столбы, проволоки, цемента и проч. У Степана был станок, и он предложил Петру Афанасьевичу, чтобы тот доставал проволоку себе и ему, Степану, а он сплетет. Стали рядиться, кому что доставать на общий забор. Получалось так, что почти всё приходилось на Петра Афанасьевича.
– Афанасьич, – говорил Степан, – ведь ты ж начальник.