Читаем Свои полностью

В двадцатые она жила у Горького в Сорренто вместе с любимым наставником Борисом Михайловичем Зубакиным, гипнотизером и поэтом-импровизатором. В 1937-м Зубакина, много переписывавшегося с Кнутом Гамсуном, арестовали как руководителя «мистической фашистской повстанческой организации масонского направления» и приговорили к расстрелу; его сподвижница Цветаева получила десять лет дальневосточных лагерей.

К тому времени она уже дала обет целомудрия, не есть мяса и никогда никому не врать (даже на допросах и бандитам, которые требуют сказать, где деньги).

Возможно, из-за особенностей дела во время одного из допросов к ней приставили опытного гипнотизера. Он пытался ввести ее в транс, но безуспешно – творила про себя «Отче наш». Наконец выпалил, рассвирепев: «Зачем вы так мыслите?»

После лагерей отправили «навечно» в сибирскую ссылку, которую приняла безмятежно: «Это за мои грехи» – и освободилась через семь лет.

…Был дождливо-непроглядный день, за окном то и дело ужасающе грохотало, мы вдвоем сидели на кухне (папа в церкви, мама вышла в магазин) и ели яркий овощной салат. Она вкушала по чуть-чуть, позвякивая вилочкой, как птичьими коготками. Ей было девяносто четыре, мне восемь. И тут я обратил ее внимание на ложку, которой бодро накладывал себе из салатницы. Сбивчиво, как мог, объяснил, что она то была в нашей семье, то нет.

Анастасия Ивановна крутила ее, блестящую, с прилипшей стрелкой зеленого лука и лоскутком помидорной кожицы, зажав в худой изящный кулачок, словно пытаясь поймать и пустить солнечного зайчика в отсутствие солнца или повернуть в невидимом замке́.

Я следил, завороженный, ожидая чего угодно.

Погрузила обратно в салат, пожевала губами, скосила мудрый насмешливый глаз. И стала рассказывать про свою польскую бабку, которая, задремав, уронила книгу Пушкина. Проснулась от стука. Пошарила рукой, не нашла. Встала, книги не было. Исчезла с концами.

– А может, где-то он есть, тот томик, еще объявится… Сереженька, мы не всё знаем о вещах, мы мало, мало понимаем…

Она то легкая, то тяжелая. То обожаемая и верная, как часть рода, как продолжение тела, то зловещая, чужая, самодостаточная, будто из какого-то неизвестного алхимического сплава.

В ее тусклом зеркале, в ее зыбком свете – слишком многое…

Оглаживаю выпуклые узоры черенка, и каждый раз, как слепцу, мнится разное: корабль с мачтами и парусами, дворец в языках огня, гибкая фигура танцовщицы с обручем на бедрах.

Есть ли память у этой благородной светлости? Может быть, все встреченные краски и события она хранит, как флешка?

Прикладываю черпало к уху, накрыв целиком, и слушаю шум, наверное, собственной крови, но хочется раствориться в нем, представляя, что это торжественный церковный хор, или плач полярной метели, или рев толпы на площади, или летает над Замоскворечьем отзвук сирены, сливаясь с нарастающим гулом «юнкерсов»…

Или это родные, знакомые и незнакомые голоса зовут друг друга в потустороннем радиоэфире.

Внешняя сторона черпала с узором колокольчика «гусиное горлышко» сама как нераскрывшийся ранний бутон – возможно, лилии, или купол собора, или неуязвимая каска солдата будущего.

Хорошо, вернувшись в дом, приложить серебряную милость к разгоряченному лбу и держать, не шевеля, отдавая по капле уличное солнце.

Хорошо, когда (так, как прямо сейчас) пишешь от руки за чистым столом – таинственная трапеза, каждое новое предложение все полнее насыщает сердце.

Бабушка стукнула меня ложкой по лбу.

Слегка, не больно, а обидно, сырой большой шлепок.

И добавила важно, осудив пристальным светло-серым взглядом:

– Ум с дыркой и посвистывает…

За дело стукнула – передразнил какое-то ее слово. Родители смутились, но перечить не стали.

– Не кривляйся, ешь нормально, – сказала мама неуверенно.

Анна Алексеевна была строгая, деревенская. Приезжая к нам, вела себя по-хозяйски требовательно и сразу заграбастывала самую большую ложку и самую мягкую подушку. Обычно я не дразнился, а восхищался ее нравом, речью, говором. Костистая и скуластая. Любила тревожиться: «Ой, че это?» Всю жизнь трудилась и родила моего папу в поселке Труд на Вятке. Пахала с подругами, впрягшись в плуг, когда мой дед Иван Иванович Шаргунов со своим штрафным батальоном уходил в последний бой под Ленинградом. Любила закусывать курицу шоколадной конфетой и энергично составляла письма всем своим близким с кучей ошибок (два класса образования), но с обязательной, веселой и грамотной концовкой: «Жду ответа, как соловей лета!»

– Че-то опитала, – сообщала, если чувствовала жажду.

– Садись исть, – звала ко столу.

Подойдя к телефону, мрачно молчала в трубку и потом выдавала скороговоркой:

– Чаво надо-то?

Говорила, что ее отец, Алексей Акимович Рычков, заядлый рыбак, воевавший с германцами, смастерил себе деревянную ложку, вытесал и выдолбил из молодой осинки… А для жены, Лукерьи Феофилактовны, – из березки…

– То была шевырка!

– Что это, бабушка?

– По-нашему ложка.

– А сейчас у тебя не шевырка?

– Не, это ваша, городская.

Ели в деревне из одной миски, зато у каждого ложка была своя, и, поев, каждый заворачивал ее в тряпицу.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза Сергея Шаргунова

Похожие книги