«У меня очень левые политические убеждения, а в области церковной я – консерватор», – говаривал Владыка. Он искренне с юных лет верил в близость христианства и «красной идеи» и в этой связи вспоминал евангельскую притчу «о двух сынах».
Помню его пылкие проповеди.
– Что такое золотой телец? – он поднимал руки. – Американцы изобрели нейтронную бомбу! Все живое погибает, а остается лишь материальное!
– Прости нас, Господи, – крестились бабушки.
Ежегодно легендарный Николай Васильевич Матвеев, с 1948-го регент сильнейшего правого хора, всегда в строгом костюме, при галстуке, устраивал литургию Чайковского и всенощную Рахманинова. Храм заполняла интеллигенция из Консерватории. Владыка выходил с проповедями, по поводу которых его друг отец Михаил Ардов шутил: «Рече архиерей ко пришедшим к нему иудеям».
5 апреля 1987-го перед литургией Владыка умер у себя в покоях под колокольней. Помню слезные вздохи, волнами заполонившие храм…
В детстве, слушая рассказы родителей об их детстве, мы воображаем, что мы – это они. Вот и мой сын с разбойным восторгом записал в айпад от первого лица истории, рассказанные мной: «Как я устроил потоп», «Как я устроил пожар», «Как я тонул в море».
Все, что мама говорила о детстве в Лаврушинском, «в Лаврухе», казалось пережитым самим, превратилось в густой золотистый суп с терпким ароматом лаврового листа.
Однажды, уже молодым мужиком, оказавшись на Вятке, я облапал темные шоколадные бревна родового дома, спокойно выдержавшего сто лет – возле него на фотографии сидел мой отец-малыш, – и ощутил отраду, как будто какая-то важная и потаенная часть меня скучала по этим стенам. Я прижался к бревну скулой, вдыхая староиконный запах, и средь бела дня сквозь тонкую глубокую расщелину на миг узрел черную бесконечность космоса и мерцание бесчисленных звезд.
Чистое счастье накрывало в Лаврушинском – там я бывал по нескольку раз в год: на праздниках и просто в гостях у голубоглазой, в льняных кудряшках Юли, дочери той самой Оли Голодной, в квартире с окнами на Кремль.
Помню, как мама первый раз вела в Лаврушинский, рука за руку, трение и тепло ее обручального кольца. Мы резко остановились – тротуар пересекала изумрудная шикарная дородная гусеница. Она тоже замерла, словно чего-то ожидая. Тугая от счастья, от какой-то тайны лета – ворсистая, шерстяная, – тайна была так близка, что я, весь напрягшись, не удивился, когда мама выдохнула: «Не дави!», и понял это как призыв к действию, а может, слабость, которую надо преодолеть, и торжественно топнул. Не жестокость, а восклицательный знак, утверждение спелости. Следующий взрыв накрыл мое лицо – удар плашмя ладонью, кольцо садануло, – я рыдал, перемещаясь рывками и мутно-мокрым взглядом навек запечатлевая Замоскворечье: стены, сирень, большой красный дом – и еще ели, какие-то серебристые и синие ели. Откуда там ели? Недавно я их нашел – вдоль старинного приюта для вдов и сирот художников, превращенного ныне в офисный центр…
Когда Советский Союз рухнул, папу перевели в другой храм, в пяти минутах ходьбы от прежнего. «Никола в Пыжах». Сделали настоятелем. Помню бумагу о назначении с красивой подписью Патриарха и как мы в тот же день поехали смотреть на этот храм, ловко перелезли ограду и восхищенно по сугробам бродили вокруг него, обшарпанного, с торчащими кирпичами, и снег набивался нам в сапоги.
Помню, как шел впереди ночных пасхальных крестных ходов: с фонарем, огонек бессмертно трепыхался за разноцветными стеклами, а в другой раз – с длинной и сухой веткой Палестины, бросавшей тени.
Помню, вечером после службы Рождественского сочельника крепкий дед, багровый индюк, принялся щелкать зубами с удивительным железным звуком и азартно раздавать во все стороны пощечины. Закудахтали бабуси, и вот гада, заломив руки, потащили вон молодцы-алтарники, в белых стихарях похожие на гневных ангелов, и окунули в пышный сугроб, откуда донесся довольный хохот, как из преисподней. «Бесноватый!» – выскочили мы с Даниилом, алтарники поменьше, и, слепив здоровенные снежки, держали их наготове…
Мимо этой увлекательной сцены безразлично проплыла бледная девочка Машенька, с которой я еще летом резво играл, под голубым платочком безволосая от облучения, похожая на сиротку, хотя все наоборот – это ее родители совсем скоро лишатся дочери.
Помню, Патриарх Алексий вступает в храм, с посохом, в белоснежном куколе, с невозмутимым лицом викинга. Вперед других ему навстречу выставлены дети – протягиваю букет белых роз, и он, нагнувшись, твердыми губами лобзает меня в макушку.
Величественная служба. Он, главный гость, посредине храма на возвышении. Разоблачился, оставшись в одном темно-зеленом хвойном подряснике. Но вот на блюдах иподьяконы с поклонами подносят новые одеяния, которыми он обрастает: белый тонкий подризник, епитрахиль и пояс, поручи, саккос, омофор… Подают гребень, и он неспешно зачесывает свои седины слева и справа. Корона-митра опускается на голову…
Он стоит, поджав губы, большой, зелено-золотой, как нарядная елка.
После службы возле трапезной он обратил внимание на орехи.