Внизу из-за террасы вышел шурин, расстегнутый до пряжки. Стоя возле бочки с дождевой водой, курил, подставив дождю мощный живот, заросший диким волосом. Что терять такому? Выпил, поел, охлаждает брюхо на дожде. Вообще зачем ему жизнь, задается он этим вопросом? И большинство людей так: поел, попил, ну, еще телевизор посмотрел.
— Собаченя, собаченя… У-у, собакин! — слышалось внизу ласковое гудение. — Что ж меня мокрыми лапами, подлец? Холодными… По животу! И еще рычит. Не нравится, не нравится ему… У-у, цуцыня! Ох, и достанется нам завтра! Тебе-то что, а мне проредят от уха до уха. Твою жену, скажут, не зовут, а ты, скажут, идешь! Тебя, скажут, на порог туда не пускают, а шашлыки жарить потребовалось — позвали. Тебе, мол, кто ни поднеси. Но вот в этом она не права. Это со зла. Я такой человек: зовут, не могу обидеть…
— Он что, остался ночевать? — спросил Евгений Степанович недовольно, когда Елена поднялась наверх и подошла, еще не отдышавшаяся от двух маршей деревянной лестницы, проскрипевшей под ней.
— Я не пустила. Еще гости не разъехались, он уже был хорош. Очень нужно от Лины выслушивать упрек. Проспится, утром поедет. Вот мы родные сестры, а какие мы разные.
Она стояла рядом.
— Ну, не умница у тебя жена? Такая орава съехалась. Поцелуй!
Он поцеловал ее и обнял, и некоторое время они стояли так у окна, и он даже почувствовал что-то вроде влечения.
— Ну, ладно, ладно, — засмеялась она, поняв. — Я оценила. Шестьдесят — не двадцать пять, я оценила вполне.
Хвоя за окном вздрагивала от капель, и на ее фоне дождь казался сильней. А когда раскачивало фонарь, взблескивала вода в бочке, в которую текло из трубы. И блестели вдали мокрые железные ворота и лужа воды под ними на свежем жирном асфальте.
— Ты не поверишь, — сказала Елена, — но я хочу есть. Когда гости, суета, я всегда остаюсь голодной.
— Пожалуй, я тоже выпил бы чаю…
Она накрыла им на террасе, на углу стола. Электричества они не зажигали и при свете уличного фонаря, после всего шума и гама очень уютно и тихо попили чаю вдвоем и закусили. А все равно тревога в душе не проходила. Так бывало у него несколько раз в жизни после сильного перепоя, когда на следующий день хоть в петлю лезь от предчувствия беды. Но теперь-то в чем дело, почему? Такой день, такие люди съехались, вся улица заставлена была машинами. Что отравляет радость? И сам себе неожиданно ответил:
— Прочности нет, вот чего не стало в жизни. Все, все, казалось бы, есть, все! И вот другой раз в президиуме сидишь, а радости никакой. Даже это отнято!
Он чувствовал, как раздражение закипает в нем, изжогой идет по душе.
Спустя время, когда дождь поутих, они вышли прогуляться перед сном под зонтами. И он говорил ей негромко на темной улице, когда из света фонаря, под которым блестели дождевые брызги, они опять входили в тень:
— Я начинаю понимать тех, кто возит за стеклом его портрет.
— Даже не говори мне, пожалуйста! И еще к ночи. Неизвестно, что с нами было бы, поживи он еще.
— С нами? Ничего! Человек, если его не коснулось, мог быть уверен. Потому что порядок был!
— А что он с моей родней сделал? Я до сих пор боюсь, когда-нибудь в твоих анкетах обнаружится.
— Обнаружиться не может, там этого нет.
— Вот этого я и боюсь.
И они оба оглянулись и некоторое время шли молча.
— Устойчивости нет, — пожаловался Евгений Степанович. — Твердости. Придет какая-нибудь сволочь: «Не, ребята, вы поели, теперь надо нам поесть». Нынешний — неплохой человек, добрый. Так разве наш народ понимает? Народ наш к палке привык. Я тоже когда-то Сталина осуждал, эйфория Двадцатого съезда. Но при нем был порядок. А сейчас что? Все стало какое-то недолговечное. Вчера по телевизору награждают нынешнего, а он рукой за столик держится, без опоры не стоит. Такое государство, такая страна!
— И зачем он говорит то, что не может выговорить? Опять — Джавахарлал… неужели некому подсказать?
— Это? Некому. Никто не решится.
— Правда, что у него вшит заграничный стимулятор?
— Если б у него одного. Почти у всех у них. — Евгений Степанович обреченно вздохнул. — И не заграничный, а наш. Только изготовлен там. Наши так не умеют.
— Одно могу сказать: дай Бог ему здоровья! — горячо, исступленно пожелала Елена. А он опять вздохнул.
— Определенности хочется. Прочности! — И вдруг высказал заветное, само вырвалось из души: — В идеале — народ должен любить не рассуждая.
Но даже во сне томило беспокойство. И муторно было, и просыпался, будто воздуха не хватало сердцу.
Глава V
Иной раз в трезвую минуту (а случалось это, как правило, в пору неудач или душевной тревоги) Евгений Степанович заново обдумывал свою жизнь. В конце концов достиг он немалого, но чем выше подымался, чем неохватней открывались возможности, тем реже радовала жизнь. Где-то когда-то прочел он: солнце светит всем одинаково — и зверю, и человеку, и дереву, — только разную они отбрасывают от себя тень. И постоянно чья-то тень ложилась на него.