— Погода-то, погода какая для нашего отъезда! — проговорил он медленно. И вдруг как-то качнулся назад, сел в кресло и, смертельно побледнев, откинулся на его спинку. Шляпа вывалилась у него из рук, а руку он судорожно прижал к сердцу. На лице у него осталась светлая улыбка.
Глава двадцать шестая
ГДЕ РАССКАЗЧИК КЛАДЕТ ПЕРО
Фёрстер не уехал в Питер. Он уезжал туда, откуда никто не возвращается. Его перенесли на диван тут же, в столовой. Ночью он пришел в себя, как будто оправился, и несколько минут мы надеялись, что и этот припадок он перенесет, как прежние. Но сердечная деятельность у него слабела. Мы поддерживали ее всеми средствами и так дотянули до рассвета. Однако сознание его не покидало. В семь часов утра он сам выслушал свой пульс, улыбнулся, попросил поднять шторы и потушить электричество. Солнце только начинало выходить из-за гор, и над хребтами их, в чистом зеленоватом воздухе, виднелись лучи, словно острия спрятанной короны.
День был такой же, как вчера. Нам казалось, будто все длится этот один и тот же день, только затмившись на коротенький промежуток. Никто из нас не ложился, не выходил из комнаты и старался не думать, что может произойти через час. На окне стоял полураскрытый саквояж, а внизу чемодан, старательно упакованный вчера. Цезарь лежал за дверью; его не пускали в комнату; он долго скребся, потом лег, уткнул морду и лапы, носом в узкую щель, и так лежал неподвижно, покуда его не сгонял кто-нибудь. В санатории уже узнали о несчастии. Больные приходили справляться, и лишь просьба не тревожить Фёрстера действовала настолько, чтоб они не толпились перед профессорским домиком.
В восьмом часу показалось солнце, и Карл Францевич попросил раскрыть окно. Мы раскрыли окно. В комнату, пропитанную камфарой, заструился свежий холодок. Втроем, — Зарубин, фельдшер и я, — мы придвинули диван к окну. Там, на подоконнике, стояло лимонное деревце. Фёрстер показал на него рукой.
— Передвинуть?
— Нет.
— Убрать?
— Нет, вытрите пыль. Полейте лекарство… на стволе… там…
Я осмотрел деревце; на стволе были маленькие паразиты. Варвара Ильинишна убрала больное дерево и обещала тотчас же им заняться.
Ни она, ни Маро не плакали. Когда вчера с Фёрстером сделался сердечный припадок, мы все приняли это за смерть. В ту минуту Маро кинулась к нему, крича безумным голосом, и весь вечер плакала, сидя у его ног на постели. Сегодня она притихла, ходила за ним вместе с нами, улыбалась ему, не спускала с него глаз. И Варвара Ильинишна при нем казалась спокойной. Деревце она действительно снесла в кухню, обтерла и смазала лекарством, но тут не вытерпела, закрылась рукой и судорожно зарыдала.
— Голубчик ты мой… Господи… Господи! Милый ты мой… И что ж я теперь буду… что ж это…
Но когда она снова вышла к нам, лицо ее было спокойно и даже бодро. Фёрстер все глядел на нас внимательным прищуренным взглядом, как бы уговаривая не огорчаться. Он делал время от времени замечания, почему я не пил кофе, почему Маро не ложится отдохнуть, почему у Валерьяна Николаевича нос красный, почему Цезаря не пускают в комнату. Цезаря впустили. Он кинулся с визгом на диван, положил умную голову Фёрстеру на руки и неистово забил хвостом. И так как он все припадал к больному передними лапами и повизгивал, то пришлось его снова вывести и водворить в коридоре.
Так прошло еще два часа. Мы невольно обманывали себя и друг друга надеждой: а вдруг обойдется? Когда живое существо рядом с нами и дух его ясен, — трудно поверить в смерть.
— Маруша!
— Что, па, родной мой?
— Положи мне под голову еще подушку и сама сядь сюда.
Маро осторожно приподняла отца за плечи и прижалась щекой к его щеке. Подушка была положена, Фёрстер оперся на нее, а дочь уселась на скамеечке у изголовья.
— Мамочка, и ты тоже. Да не горюй, глупенькая, взгляни, небо-то какое.
Варвара Ильинишна не могла сдержаться и заплакала. Плача и силясь улыбнуться, подошла она к мужу и тоже села рядом. Он протянул ей руку, она прикрыла ее своей мягкой, теплой рукой.
— И вы трое… поближе.
Ему хотелось говорить. Я сделал попытку остановить его, но он поглядел на меня смеющимся, вразумительным взглядом: сердце пока работает, — ведь не для лишнего безмолвного часа? Мы подошли и сели вокруг дивана. Я поместился, чтоб видеть его благородную голову и встречать хоть изредка его глаза, — в дальнем конце, у ног. Зарубин сел возле Маро, фельдшер на полу.
— Не бросайте санатории… — начал он. Говорил он одними губами, едва слышно, и все же ему было трудно, и дышал он часто и судорожно. При каждом его вздохе Маро вздрагивала и прижималась к его плечу.