С того времени как тесть застал Хансена и Маро у озера, техник перестал таиться от семьи. Гуля, лежавшая в постели, отнеслась к событию с безучастной покорностью. Сперва она плакала тихонько в подушку, потом перестала и плакать и лежала день и ночь с полузакрытыми глазами, жалуясь на жесткость тюфяка. Это была ее единственная жалоба. Ей добыли высокий пуховик, мягкий и вздутый, как волны морские, перекрыли постель, и, когда она улеглась, словно окунулась в него, жалобы ее на несколько часов стихли. Но на другой же день, повернув безучастное лисье личико к матери, она закряхтела и застонала тихонько, с нескончаемой обидой, все на ту же тему: бокам больно, животу больно, пояснице больно и тюфяк жесткий.
«Бумажная ведьма» все не хотела верить в тяжелое положение дочки. Она каждый день топила печь и пекла сладкие пироги; она приносила Гуле кавказские лепешки из кукурузной муки, дикие яблоки, ягоды, орехи. С тихим упорством совала она ей тяжелую пищу, надеясь набить ее высохшее тельце до нормального человеческого объема. Это был своеобразный метод лечения, и старуха верила в него непоколебимо. Но Гуля с тоской отодвигала и пироги и лепешки, разгрызала слабою челюстью орех, чтоб выплюнуть зерно и скорлупку, и почти ничего не ела. Ей нестерпимо хотелось пить. Она пила медленно и подолгу, как лошадь.
Убедившись наконец в ее болезни, «бумажная ведьма» испугалась и осунулась. Черный страх томил ее по вечерам и ночью. Зять их бросает, дочь может умереть, дом далеко, вокруг враги и чужие. Она перестала браниться, не выходила дальше своего порога и, глядя вперед неподвижными, ничего не выражающими глазами, шептала что-то про себя. Беспокойство не давало ей сосредоточиться ни на какой работе. Однажды, когда в тупом мозгу ее зародилась идея, на сцену, из дальнего угла комнаты, составлявшего что-то вроде пустого пространства меж сундуком и шкафом, был извлечен кашляющий старичок, серый от пыли и ожидания. Его усадили за стол, на котором оказался лист бумаги и допотопная чернильница в форме Вавилонской башни. Грызя ноготь и кашляя прямо на бумагу, старичок составил и написал длиннейшее послание, которое, по слову всезнайки Зарубина, начиналось обращением «Кохане родзино» [16]и было отослано прямехонько в город Пултуск, оккупированный немцами. Свершив это, несколько дней старуха была покойна.
А куда же исчез Хансен? Он связал свои пожитки в мешок, взял маленькую красную подушку без наволочки и перебрался на житье к фельдшеру Семенову.
Пока шли эти события медленным чередом во флигеле, — наверху готовились к спектаклю. В большую залу санатории больше не допускался никто, кроме участников. Студент Тихонов докончил свои декорации, и рабочие лесопилки укрепили их на эстраде. До второго сентября оставалось всего три недели.
Однажды я шел во флигель после утренней прогулки и наткнулся на крытую рессорную повозку, стоявшую возле лестницы. В повозку была впряжена унылая лошадь, лохматая, как собака, валявшаяся на сене. Высокий седой горец ходил возле, похлопывая кнутовищем. Удивленный, я остановился. Кто-то уезжал. Кто?
С лестницы мелкими шажками сошел тесть, неся две огромные ситцевые подушки. Он устроил подушки на сидении и снова поднялся. Потом были последовательно снесены вниз тюк с тряпьем, корзинка, старый самовар и медный таз внушительного размера. Когда вещи водворены были под сидением кучера, старик свел, точнее снес, вниз закутанное мумиеобразное существо с поникшей головой и слабыми, сонными ручками, свисавшими по бокам. Маленькие тупые глазки встретились с моими глазами и ничего не выразили. Это была Гуля. Отец уложил ее на сидение, мать села рядом и охватила ее рукой. Кучер взгромоздился на свое место, подняв ноги выше головы, а лошадь, не внушавшая мне особенного доверия, вдруг дрыгнула всеми четырьмя ногами и понеслась вниз не без грации. Да что же это было за переселение? Тесть остался стоять на пороге, и я подошел к нему.
Пан доктор желает осведомиться, что это означает? Хорошо, он с удовольствием ответит на все вопросы, особенно если пан разрешит закурить папироску или, еще лучше, ссудит его таковой. Очень и премного благодарен пану. Да, он осиротел, решительно осиротел. Он остался в полном одиночестве и будет сам себе варить суп, чему он выучился, еще будучи на военной службе. Мало кто верит, что он, именно он, Ян Казимирович, был некогда лихим солдатом и даже отмечен своим начальством, но годы берут свое, и много ли таких старух, по которым узнаешь, что они были красавицами? Жена его тоже была в свое время красавицей, он познакомился с нею на вечеринке у лесничего, и после того долго плыло у него перед глазами сияние, как бывает, когда глядишь на солнце.
— Но куда все-таки они уехали? — снова спросил я, ошеломленный этим потоком красноречия. Старичок пожевал губами, покашлял и, наконец, ответствовал, что Гулю повезли в приемный покой для операции, и мать будет жить с ней, пока она не встанет.