— Пожалуй, оно правильно. Вы, значит, предпочитаете быть приятным и невинным… Добро, добро, не сердитесь. Я, собственно, пришел порасспросить вас о Питере, как там и что. У меня два свободных часа в запасе. Газеты мы получаем с душком, на пятнадцатый день, — вот ужо пробудете тут с месяц, да и поймете, что это за штука.
Я сообщил ему все новости последних дней, известные мне самому. Он слушал, покрякивая и покуривая свою трубочку.
— Тэк-с, стало быть, все то же. Воруют, паясничают, а солдаты кровь проливают. Эх, Сергей Иванович, уморился я в нашей санаторке. На что мы их лечим, иродцев-то этих? Ведь каждый из них — маленький иродец в собственном царстве. Мы их со всею старательностью этого царства лишаем и выпускаем невесть куда и невесть на какую надобность. Ногу или руку лечить — это еще попятно, а душу… Мне вот всегда кажется, что излеченный псих непременно чем-нибудь пахнет, гуммиарабиком, что ли, или синдетиконом. Вы этого не замечали?
— Да по-моему, вовсе лечить не надо…
— Как не надо, а что ж, по-вашему, с ними делать?
— То есть, я неверно выразился… Мне думается, им не лечение надобно, а сотрудничество. У них просто неверная или ненужная воля, или они зашли не на свои рельсы, и от нас требуется, чтобы мы им помогли, их же собственной работе над самим собой помогли.
— Те-те-те, какая музыка! Да вы когда-нибудь душевнобольного видели, окромя нашей клиники, где в мою пору на двух-трех кретинах отъезжали? Университетской то есть?
— Видел.
— И такую чушь порете. Посмотрю я, как вы у нас засотрудничаете. Во-первых, доложу я вам, душевнобольные всё врут. Вы с ними год провозитесь и не узнаете, где у них коготок спрятан. Вот вам пример. Лечил я третьего года барыньку, искренняя такая и во все эти свои зигзаги сама вас пальчиком поведет: я и такая, я и сякая и разэтакая. Выходило, по ее словам, будто она истеричка на высоком градусе, родными своими изобиженная, так что уж это у нее до самоистребления дошло. Профессор был на месяц в отпуску — у него там, в Питере, неприятности вышли. Я, значит, на свою голову поставил диагноз и все честь честью исполняю, как требуется. Лучшую ей сиделку посадили, сестру Катю, беседую с ней часами, ублажаю, полное доверие оказываю (у нас система такая), чувство самоуважения в ней подъемлю, ну и прочее. А она, в самый разгар лечения, девочку трехлетнюю, — дочь нашей старшей сестрицы, — к озеру утащила, фартуком завязала, да и ну топить. Благо, что не сразу, — опустит и смотрит, как булькает. Насилу мы девочку спасли, а ее до приезда профессора в сумасшедший дом отправили. Оказывается, маньячка, да еще какая: всю жизнь мечтала, чтоб своими руками дитя утопить.
— Маньячка или преступница?
— То и другое-с, ибо у них сознанье работает на всех парах и такие программки, каких ни один уголовный не сочинит.
— Что ж, вы меня не разубедили. Просто-напросто вы не сумели взяться у нее за тот самый винтик, за который и она, может быть, остатками своих сил цеплялась, чтоб уйти от соблазна. А вы вместо этого ей все средства облегчили, чтоб выполнить соблазн.
— Чувствительнейше вам благодарен. Вижу, что ваши взгляды под стать фёрстеровским. Что же, пойте в унисон.
— Да неужели вы-то с ним на разные тона поете? Какая ж тогда работа получится?
Валерьян Николаевич вскочил и затряс бородкой.
— Какая работа? А вот поглядите — увидите. Да как же вы только вообразить могли, что с Карлом Францевичем можно не соглашаться? Да что я такое, чтоб идти против него? Душенька моя, Сергей Иванович, ведь ежели я с вами болтаю, так от низменной привычки посплетничать и при своем мнении побыть. Если хотите знать, для одного Карла Францевича я с иродами этими вожусь, а то бы на войну ушел, ей-богу, ведь я по матери казак. Но Фёрстер обольстил и держит. Ах, что это за врач, коллега! И куда нам всем, грешным, до него!
— Расскажите мне, если вас не затруднит, о фёрстеровской системе лечения.
— Тут и рассказывать нечего, это поглядеть надо. А вот не хотите ли, я вам про самого Фёрстера расскажу?
— Если только…
— Не беспокойтесь, нескромностей не допущу.
Он уселся на кровать, запустил пальцы в мохнатую голову и начал: