В эту минуту и сам Аксенов усомнился, чтобы нашлись люди, которые могли бы проучить грозного боцмана.
— Зачем это вас, Матвей Нилыч, старший офицер требовал? — полюбопытствовал баталер, когда боцман пришел на бак.
— Насчет работ, значит, говорили… — усиленно небрежным тоном отвечал боцман.
— Верно, что к вечеру в Гонконт придем?
— Должно, к вечеру…
— А долго простоим, Матвей Нилыч?
— Еще неизвестно. Об этом у нас разговору не было! — с важностью молвил Щукин и прибавил: — Однако сейчас и обедать… водку несите!
Колокол пробил шесть склянок (одиннадцать часов), и с мостика раздалась команда: «Пробу подать!»
Через минуту кок в белом колпаке и чистом переднике вынес маленький поднос с двумя деревянными чашками, ложкой и сухарем. Приняв поднос, Щукин, сопровождаемый ком, торжественно понес пробу. Кок остановился на шканцах, а боцман, поднявшись на мостик, где в это время, кроме вахтенного офицера, находились капитан и старший офицер, подал пробу вахтенному офицеру, официально приложив растопыренные пять пальцев к виску. С тою же официальностью вахтенный передал пробу старшему офицеру, который, в свою очередь, подал ее, прикладываясь свободной рукой к козырьку фуражки, капитану.
Взяв поднос, капитан отведал щей и пшенной каши, съел кусок сухаря и, похвалив щи, передал пробу старшему офицеру. Василий Иванович тоже отведал и, передавая пробу вахтенному офицеру, сказал, что можно раздавать вино и обедать. Возвращая почти пустые чашки боцману, вахтенный приказал свистать к водке.
Два матроса с баталером сзади уже несли ендову с ромом, от которого распространялся на палубе острый пахучий аромат, щекотавший обоняние. По обыкновению, шествие сопровождалось веселыми замечаниями и остротами. На шканцах шествие остановилось, и ендову бережно опустили на подостланный брезент. После этого два боцмана и все восемь унтер-офицеров стали на шканцах в кружок, приставив дудки к губам, и, по знаку старшего боцмана Щукина, вдруг раздался долгий и пронзительный свист десяти дудок.
— Ишь соловьи заливаются! — весело замечают матросы, окрестившие этот долгий веселый свист дудок, призывающий к водке, «пеньем соловьев».
«Соловьи» смолкли. Толпа собралась вокруг ендовы, и начался торжественный акт раздачи водки.
Баталер со списком в руке, отмечая крестиками пьющих и ставя палочки непьющим[9]
, выкрикивал громко фамилии, начиная по старшинству: сперва выкликались боцмана, потом унтер-офицеры, потом матросы первой статьи и т. д. В ответ раздавались на разные голоса короткие, отрывистые: «Яу!» или «Яо!», и, выделившись из толпы, матрос подходил к ендове, принимая вдруг тот сосредоточенно строгий вид, который бывает у людей, подходящих к причастию. Сняв шапку, а иногда и крестясь, он зачерпал мерной оловянной чаркой, по объему равняющейся порядочному стакану, ароматного «горлодера» и, стараясь не пролить ни одной капли, благоговейно подносил чарку к губам, выпивал крякнув, передавал чарку следующему и поспешно отходил, закусывая припасенным сухарем. Если неосторожный проливал вино, из толпы раздавались насмешливые замечания:— Винцо, брат, не пшеничка: прольешь — не подклюнешь!
Водка роздана. На палубе стелются брезенты. Артельщики разносят баки с дымящимися щами и большие куски горячей солонины в сетках. Небольшими артелями, человек по десяти, матросы рассаживаются вокруг бака, поджав под себя ноги. Перед тем как садиться, каждый крестится. Артельщик, выбранный каждою артелью, начинает резать солонину на мелкие куски, и все дожидаются, не дотрагиваясь до щей. Затем крошево валится в бак, в щи подливается уксус, и матросы принимаются за ложки.
У одного из баков, вблизи грот-мачты, между другими сидели Федосеич, Аксенов и Леонтьев. Старый матрос хлебал щи в молчании, с тою серьезностью, с какой обыкновенно едят простолюдины. Он ел истово, аккуратно, не спеша, заедая щи размоченным в воде ржаным сухарем, и бережно сбирал падавшие сухарные крошки. Аксенов весь отдался еде. Глаза его плотоядно блестели, и румяное, здоровое лицо покрывалось крупными каплями пота. Он уписывал жирные щи за обе щеки, издавая по временам одобрительные восклицания. После скудного берегового пайка он вволю отъедался на обильном морском довольствии и находил, что «при таком харче умирать не надо».
Леонтьев снисходительно подсмеивался над восторгами «деревни». Щеголяя своим «хорошим тоном», перенятым у кронштадтских писарей, он старался «кушать по-господски»: с некоторой небрежностью и будто нехотя, словно желая подчеркнуть, что он привык не к такой пище и восторгаться какими-нибудь щами считает неприличным. Во время еды он болтал, видимо раздражая своей болтовней старого матроса. Федосеич, недолюбливавший хлыщеватого Леонтьева, хмурился, бросая по временам на него сердитые взгляды; и когда тот завел было скоромную речь насчет китаянок, Федосеич не выдержал.
— Нашел время язык чесать! — строго заметил он.
— За обедом завсегда можно разговаривать. Это даже вполне благородно…
— За хлебом за солью пустяков не ври!.. Или вас, кантонищину, этому не учили?..