Гривцов этого уже не видел, потому что, выбросившись из кабины, откатился за кустик и приник к земле, а как только мимо него проскочили в темноте мотоциклисты, он бросился подальше от дороги – сначала на четвереньках, потом бегом, – держа направление к реке.
Взрыв дал ему время для побега. Пока горит – пусть думают, что он там, в кабине. А когда погаснет – еще посмотрим, где он будет тогда.
Когда погасло, был он посреди реки, километрах уже в двух ниже по течению. Близился октябрь, вода была холодна, и задача стояла – продержаться на плаву как можно дольше, а уже течение пусть несет само.
Через час левую ногу свела судорога, но он был готов к этому, и руками стал грести к берегу. По его расчетам, от моста его отделяло сейчас километров шесть.
Берег сделался неразличим в ночи. Шея затекла, и держать голову над водой делалось все труднее. Руки делались чужими, не слушались. Он хрипел, все чаще заглатывая воду.
…Качаясь, он сделал несколько шагов по песку и рухнул. Когда очнулся – уже вышла луна, и в ее свете выступил кустарник, которым порос берег, и вдали – зубчатая черная стена леса.
Он достиг этого леса к рассвету и шел не останавливаясь вглубь его весь день и всю следующую ночь. На рассвете он упал и заснул.
Проснулся он, как от теплого толчка, от Катиного голоса:
– Эй… Ты живой?..
IV
Он вскочил, ничего не соображая спросонок, и очумело уставился на пожилую женщину в крестьянском платке. Почему Катя так состарилась?! И тут же, окончательно проснувшись, понял, что к Кате, разумеется, эта женщина не имеет никакого отношения…
– Ты кто? – спросила женщина.
И Гривцов задумался: а кто он сейчас? Летчик? Беглый заключенный? Окруженец? Наконец, проговорил:
– Свой я, тетка. Летчик. Из лагеря бежал. Поесть нет у тебя?
Она протянула корзинку с ежевикой. Он в несколько горстей сунул ягоды в рот, сжевал.
– Давно в лесу плутаешь? – спросила женщина.
– Три дня как бежал… Немцы есть в деревне у вас?
– Стоят, паразиты…
– Много?
– Двенадцать человек. С машиной.
– А партизаны, не знаешь, есть здесь где?
– Откуда ж мне знать…
– А до наших, до линии фронта далеко?
– Ой, далече…
Гривцов вдруг почувствовал приступ слабости, голова закружилась, он покачнулся и сел на землю. Должно быть, лицо его побледнело, потому что женщина посмотрела на него с жалостью, вздохнула и промокнула глаза уголком платка.
– Далеко до вашей деревни?
– Версты три.
– Принеси поесть, а…
– Сегодня не могу. Детишки у меня… И в лес идти второй раз если – немцы заметят, подозрение будет…
И Гривцов увидел, что лет-то ей немного. Может, на несколько лишь больше, чем ему… Несладкая, видать, жизнь-то, что чуть не старухой выглядит…
– Ладно, – сказала она, подумав, – иди со мной.
Он поднялся, с удивлением чувствуя, что дрожат ноги.
Они шли с полчаса, пока не выбрались через заросли к обвалившейся от ветхости охотничьей избушке.
– Вот здесь жди меня, – велела она. – Завтра с утра приду. Напиться захочешь – ручей рядом.
Он следил из окна, сидя на чурбаке, как она уходит в своем выцветшем платке, тяжелой крестьянской поступью, потом лег на полусгнившие нары, подумал, слез, забился под нары на пол, поглубже, чтоб было его не заметить, если кто войдет, закрыл глаза и от слабости потерял сознание.
Она пришла через сутки и из своей корзинки достала из-под листьев укутанный в тряпицу каравай свежеиспеченного хлеба. Хлеб пах головокружительно. Гривцов вдруг подумал о голодных детишках, ждущих ее дома, в разоренной войной избе, о мужике ее – есть он еще где на свете, нет его?.. – о хлебе этом, взятом от собственных детей, и от голода, жалости и слабости вдруг заплакал.
– Оголодал, милый, – сказала женщина. – Как звать-то тебя?
– Андреем, – сказал он, дрожащей рукой ломая краюшку.
– Много не ешь сразу… Тяжело животу будет. Дня на три растяни. На третий день, может, придет к тебе кто… Про меня – молчок, понял?..
Она повернулась и быстро исчезла.
Три дня в избушке он ломал себе голову: пришлет она к нему партизан? Или еще что-нибудь непредвиденное с ним стрясется? И что делать, если никто не придет? Пробираться на восток?
По ночам примораживало, октябрь наступил, и он дрожал в своем жалком тряпье.
Трое суток прошли. Хлеб был съеден до последней маленькой крошки. Гривцов решил ждать еще сутки, а следующей ночью идти на восток.
Он не спал, когда услышал в лесной темноте у крыльца тихие шаги. Негромкий уверенный голос приказал:
– Кто тут есть? Выходи!
– Ребята! – сказал Гривцов. – Я свой, ребята!
– А вот посмотрим сейчас, какой ты свой…
Луна светила вовсю, бросая на поляну причудливые зубчатые тени сосновых вершин. При ее свете трое придирчиво исследовали Гривцова, похлопали, обыскали.
– Из лагеря, говоришь, бежал? – с издевкой произнес тот, кто приказал выходить, хотя Гривцов еще ничего не говорил. – А вот сейчас проверим, из какого такого лагеря.
– И отправим обратно, – пообещал хриплый бас. В руках обладателя баса был короткий немецкий карабин.
«Полицаи? Неужели продала? Или проверка, провокаторов боятся? Не шлепнули бы под горячую руку…»
– Закурить дайте, ребята, – попросил Гривцов.