Наутро все, естественно, собрались перед ратушей. Горшок уже не сиял, напротив, имел вполне нейтральный белый тон с игриво намалеванными там и сям синими цветочками. Но хаттенвальдцев это не обмануло. Они с благоговением взирали на округлые формы своего кумира и вполголоса, но так, чтобы слышали остальные, толковали о великом его значении. Христиане сошлись на том, что сей есть агнец на горе Сионской, низвергший дракона, но затем разошлись в конфессиональных дефинициях и обозвали друг друга дураками. Мусульмане утверждали, что горшок — второй и последний дар архангела Джибрила правоверным в знак неминуемой и скорой победы джихада. Раввин таинственно поглядывал на горшок и торжественно провозглашал: «Машиах яво!» («Мессия грядет!»), на что кантор не менее торжественно ответствовал: «Воистину яво!» Буддисты, благополучно вынырнув из медитации, назвали горшок сияющим пупком Будды. Индуисты пошли еще дальше и высказали предположение, что это, несомненно, новая инкарнация бога Вишну. Часть из них призвали устроить массовое самосожжение у благоявленного аватара, другая же, состоявшая из уроженцев Пенджаба, не споря с идеей всесожжения, предлагала сжигать не себя, а использовать под это дело присутствующих здесь мусульман. Мусульмане нахмурились и полезли за ножами, а несколько подвыпивших православных загорланили, что кто-то сейчас за свой отовар ответит, и что сейчас они отоварят всех скопом, начиная «с вон тех лысых», после чего весьма непоследовательно накинулись на буддистов. Те, до сей поры совершенно невозмутимые, выхватили из складок своих хламид длинные посохи и, преобразившись в одно мгновение из сонных философов в отряд шаолиньских монахов, изрядно отдубасили нападавших.
Отраженное и несколько сконфуженное православное воинство поступило на сей раз и тактически, и стратегически верно. Оно не сложило оружия, но огляделось по сторонам в поисках более подходящего и менее численного противника. Взгляды их, не долго блуждая, остановились на раввине и канторе.
— Бей жидов, спасай Хаттенвальд! — взревел бородатый предводитель, бросаясь со товарищи на кантора с раввином. Но на пути атакующих тут же выросла плотная группа ощетинившихся ножами мусульман.
— Не трогать! — сурово изрек их атлетичный вожак. — Наша добыча.
— Чего? — взревел русобородый детина. — Ты кто такой? Кто такой, я спрашиваю? С дороги, тварь черножо…
Он не договорил, застыв с разинутым ртом и изумленно вытаращенными глазами, затем сделал неуверенный шаг вперед, уронил голову на плечо мусульманина и обеими руками ухватился за живот.
— Ох, мама. — удивленно просипел он. — Ох, мамочка, больно-то как, оказывается!..
Тут изо рта у него хлынула кровь, обагрив белый наряд мусульманского вожака. Вожак небрежно оттолкнул русобородого, и тот, качнувшись из стороны в сторону, рухнул навзничь. Глаза его, серые, остекленевшие, с детским недоумением уставились в небо. Мусульманин спокойно отер красный по рукоятку нож об уже окровавленную рубаху и сунул его за пояс. Взвизгнул один женский голос, за ним другой, а затем вся площадь превратилась в общий несмолкающий вопль.
— Тихо! — прогремел мусульманин, вскинув могучую руку.
Площадь притихла, парализованная то ли его голосом, то ли ужасом.
— Это только начало, — проговорил мусульманин. — Увидите, крови еще много будет, ай много будет крови…
Он медленно повернул голову в ту сторону, где стояли раввин и кантор, но тех на месте не оказалось. Мусульманин криво усмехнулся.
— Ушли, собаки, — сказал он. — Куда ушли, зачем ушли? Все равно найдем. Много, много крови будет.
Никто на площади в этом больше не сомневался.
В одной из двух комнатушек крохотной синагоги, выходившей окнами в тихий переулок, застроенный уютными, словно кукольными домами с балконами, утопающими в цветах, сидели раввин и кантор. Вернее, сидел один раввин, устало откинувшись на спинку глубокого кресла и уронив тяжелые морщинистые ладони на подлокотники, а кантор метался из угла в угол, сбивчиво причитая:
— Ужас, ужас. Адонай рахамим, Господь милосердный, что за ужас! Вы видели это, ребе? Видели?
— А? — отозвался из кресла раввин.
— Я говорю, вы видели это?! — прокричал кантор.
— А-а, — протянул раввин. — Да, я это видел.
— И что вы скажете? Я говорю: что вы скажете?!
— Что я скажу? — пожал плечами раввин. — Что ж тут скажешь. Горько это, горько.
— И только? — не удержался от язвительной интонации кантор. — Только горько? А не страшно?
— Страшно, — признал раввин. — Очень страшно. За всех.
— Ну, столько страха у меня не наберется, — нервно проговорил кантор, устав метаться и присаживаясь на стул. — На всех моего страха не хватит. Мне страшно только за себя. И за вас.
— За меня, как я понимаю, чуть меньше, — усмехнулся раввин.
— Перестаньте, ребе, перестаньте, — замахал руками кантор. — Вы же знаете, как я вас уважаю, как люблю. Как вы вообще умудряетесь шутить в такую минуту?
— А? — переспросил раввин. — Как умудряюсь шутить? Изумительное словосочетание. Чтобы шутить в такую минуту, нужна, пожалуй, мудрость, которой у меня, увы, все же недостаточно.